"Падение одного листа наполняет ужасом
Темное сердце леса".
И когда Бодлер продолжает:
"Перед этим Лувром один образ меня угнетает:
Я думаю о моем лебеде. Его безумные жесты
Напоминают изгнанников - жалких и величавых,
Терзаемых неистовым желанием. И еще,
Андромаха, я думаю о вас…"
…это не значит, что Андромаха и лебедь - два композиционных центра стихотворения. Подобных центров - легион. Душа поэта чувствует любое отчаянье, любую безнадежность, любое несчастье. Если "протяженность" Декарта есть внешний мир, заполненный мириадами различных или более или менее сходных объектов, но мир изолированный, где "дух", тщательно выбирающий, позволяет "телу" ориентироваться и превращать "объекты" в полезные инструменты, в прирученных животных и вообще в массу выгодных вещей, позволяет считать и прогнозировать, разделять причину и следствие, рекомендует относиться к миру, как к своей вотчине, - то "протяженность души" совсем иного рода. Для нее не существует чуждого "внешнего мира", где всякий "объект" отграничен от другого, где необходимо осваивать, присваивать, уничтожать. Она чувствительна в каждой своей точке, ее атмосфера - симпатия и любовь. Она объемлет всё и понимает всё. Она не сочувствует только лишь красивым несчастным женщинам и птицам.
"Я думаю о негритянке, исхудалой от туберкулеза,
Хромающей в грязи, ищущей изможденными глазами
Кокосовые пальмы роскошной Африки
Там, за плотной стеной тумана".
"О том, кто навеки потерял и не найдет
Никогда, никогда! О тех, кто утоляет жажду слезами
И сосет отчаянье, как добрую волчицу,
О сиротах, увядших как цветы".
"В лесу, где блуждает мой изгнанный дух,
Старое Воспоминание пронзительно, словно охотничий рог!
Я думаю о матросах, забытых на неведомом острове,
О пленных, о побежденных!.. и о скольких других!"
Дух поэта отказывается следовать Декарту. Вместо того, чтобы конструировать, планировать, изобретать, изощряться в поисках максимально рациональных решений насущных проблем, словом, вместо того, чтобы играть главную роль в человеческой композиции, он предпочитает "блуждать в лесу" и слушать старое Воспоминание, потерянное в пространствах протяженности досократической памяти. Бодлер неоднократно повторяет: я думаю о тех-то и о тех-то. Но "думать" не синоним сострадания и сочувствия. Можно ли упрекнуть его в отсутствии гуманизма? Но.
Во-первых, стихотворение написано в духе легенды об Андромахе - ни один историк не скажет правдива она или нет. Во времена Андромахи и позже, во времена создания теории досократической души, древние греки понятия не имели о гуманизме, а если б даже имели, сочли бы оный гуманизм нонсенсом. Миром правят боги, титаны и другие высшие существа, не говоря уж о судьбе, роке, ананке и прочих непреодолимых силах. Допустим, Андромахе нельзя помочь. А как же быть с другими несчастными? С лебедем, с туберкулезной негритянкой? Вызывать "скорую помощь"? Сейчас это легче сделать, нежели в эпоху Бодлера. Но несмотря на "развитый" гуманизм, количество несчастных только возрастает, несмотря на прогрессивную медицину, количество больных только возрастает. Смешно, скажут нам, если бы Бодлер написал стихотворение о защите животных или о сердобольных врачах. Верно и, тем не менее, поэт не мог не думать о вечной человеческой жестокости и об изначальном ужасе бытия.
Что заставляет "людей экипажа" (в не менее знаменитом стихотворении "Альбатрос") дразнить и мучить эту вольную птицу, случайно попавшую на палубу корабля?
"Едва его располагают на палубных досках,
Этот король лазури являет удивительно комичное зрелище:
Его огромные белые крылья, совершенно никчемные,
Тащатся по обеим сторонам, словно весла по ухабам".
Великолепное развлечение предоставляет матросам крылатый путешественник. К юмору скучающих матросов примешана изрядная доля жестокости. Души большинства людей отнюдь не гибко протяженны в досократическом смысле. В сферу их сочувствия едва попадают несколько друзей, любимых животных и вещей. Ко всему остальному они относятся настороженно и подозрительно. Разумеется, они радуются тяжкому положению птицы могучей и обычно недоступной. Альбатрос, еще недавно столь прекрасный, ныне безобразен и нелеп в своей неуклюжей безвредности: "Один тычет ему в клюв зажженную трубку, другой притворяется калекой, что изо всех сил хочет взлететь".