Да и сам Мальдорор напоминает "старый океан". Он ироничен и жесток, капризен и своеволен, трогателен и миролюбив, высокомерен из жалости. Он непостижим. "Не приближайтесь к моему смертному ложу, — говорит он. — Если вы заметите знак отчаянья или страха на моем лице гиены (я использую это сравнение, потому что гиена прекрасней меня), то знайте: я улыбаюсь". На самом деле улыбнуться ему невозможно. Он вынужден перочинным ножом разрезать углы рта, дабы вышло подобие улыбки, залитое кровью. Однако ему случается при встречах с подростками произносить сентенции о крови, восхвалять кровь, как стихию более совершенную, чем океан. Прославляя убийство, наставляя одного юношу в технике убийства, он уговаривает его любить кровь: "Ты, молодой человек, не отчаивайся: вампир твой друг, несмотря на твое противоположное мнение. Вместе с пауком акарусом, который вызывает кровавую чесотку, ты будешь иметь двух друзей".
Страсти Мальдорора непонятны, оригинальны, грандиозны. Он — человек-стихия, океан наделил его своей масштабностью, бешенством, красотой, загадочностью. Поэтому его отношение к людям отличается демонизмом и жестокостью, смешанными с надменностью, иронией, снисходительностью. Если это дегуманизация, то дегуманизация высшего существа.
1
(обратно)
Евгений Ликов МУСЬЮ ПЬЕРО УКСУСОФФ
Большой театр — он такой большой, что любое событие, связанное с ним, невольно приобретает значительность. Которая, правда, может иметь разные свойства. Либо царственный блеск главной сцены русской столицы проявляет ничтожность произведения, попавшего на нее, либо рядовое сценическое действо обретает истинно имперское величие, либо драма жертвы, этого "маленького человека" российского разночинства, вырастает до размеров целого мира. И в каждом случае рассуждения пересекают театральные границы, ибо появление чего-то в Большом автоматически относит это "что-то" не столько к искусству, сколько к самой культуре.
Разницу между искусством и культурой уловить трудно, но она есть. Давайте условимся в рамках данного текста относить к первому то, что связано с ремеслом и экспериментом, а ко второй — то, что связано со священной историей и консерватизмом традиции. Испытания в первом случае — против повторения во втором. Интерес к тому, "как сделано" в первом — против вопроса "ради чего" во втором...
Договорились? Тогда к делу!
Зачем последней премьерой сезона в Большом театре стал "Петрушка" Михаила Фокина? О чем этот балет говорит с нынешним зрителем? Вот на эти два вопроса мы и постараемся найти ответ.
Итак, зачем?
Здесь всё выглядит довольно просто, разумно и благородно. Сергей Вихарев, хореограф из Мариинского театра, принципиально не берется за "искусство", всецело отдавая себя "культуре". Его консерватизм столь всеобъемлющий, что он неоднократно заявлял, что только реставрация старых спектаклей является для него значимой. Вихарев ищет записи хореографий и записки хореографов. Пытаясь показать зрителю то, что, на его взгляд, предлагал автор "во время оно" (священное время балетной истории), Вихарев стремится повторить "изначальное событие", не давая тем самым умереть частному миру балета. Это серьезно настолько, что сам танцмейстер может не осознавать всю глубину содеянного.
Однако это не означает, что данное измерение отсутствует.
Поэтому в системе ценностей Сергея Вихарева обращение к "Петрушке" закономерно.
Правильные же отношения Большого театра и Культуры таковы, что тоже снимают вопрос "зачем?", когда речь идет о балете, прямо скажем, не первого ряда танцевальности: затем, что мы воссоздаем мир в его полноте, вот зачем!