Выбрать главу

     И я все думал: ну эти понятно — серебряный век и профессорскую мысль успел сделать вполне "серебряной" — тонко изящной, европейской, грассирующей. А вот Толстой с его трезвостью и умением всё видеть насквозь. Он-то что? Неужели не читал? Неужели ни одна сорока не принесла на хвосте, когда только и разговору? Принесла, слава Богу. Читал. Вот запись в дневнике 23 апреля 1909 года:

     "Читал "Вехи". Удивительный язык. Надо самому бояться этого. Нерусские выдуманные слова, означающие подразумеваемые новые оттенки мысли, неясные, искусственные, условные и ненужные. Могут быть, нужны эти слова только когда речь идет о ненужном. Слова эти употребляются и имеют смысл только при большом желании читателя догадаться и должны сопровождаться всегда прибавлением: "ведь ты понимаешь, мы с тобой понимаем это".

     Конечно, не без этого, ведь авторы — дети того же серебряного века и язык действительно кастовый. И читатель, в общем, "догадывался" без труда. Хуже было, что он "догадывался" в другую сторону и хотел не думать, а действовать. И действовать своевольно, без удерживающих институтов уже обреченного государства. И тут и профессора литературы, и Боборыкин, и Милюков, прочитай они эту запись дневника, поторопились бы поддакнуть Толстому: "Писателю нельзя вступать в какие-либо добровольные соглашения с тем сбродом заблудших и развращенных людей, называемых у нас правительством". Впрочем, он ведь это и не только в дневнике и не раз писал.

     Ну, приговорили с разных сторон "Вехи", не дали русскому человеку поверить в путеводительность этих верстовых столбов. И что же? Так и канула книжка в примечание? В мимолетный литературный курьез? Да ведь нет! Были же зачем-то потом и "Смена вех", и "Из-под глыб", которые все оглядывались, оглядывались на "Вехи". Кажется, последний раз интерес к ним вскинулся было в 1989 году, на их восьмидесятилетие, когда время кипело теми же вопросами, но тут грянула реформа, страна заметалась в небывалых потрясениях, стало не до того, и интерес погас. А уж столетие "Вех" мы просто перемолчали. Решили больше не беспокоить свою "поотъевшуюся" мысль. А заноза все-таки осталась. И об этом хорошо думать как раз в Ясной Поляне.

     Кажется, мир пошел против Толстого — по пути "ненужного". И хотя бы по языку ("нерусские, выдуманные слова") следовал больше "Вехам", чем Льву Николаевичу. Народ, grand mond, как писатель его с уважительной улыбкой называл, понемногу исчез, сошел на нет: скажешь "народ" и провалишься в какое-то общее место с туманными границами. Интеллигенция в старом либеральном понимании (где по краям Боборыкин и Милюков), кажется, тоже ушла навсегда — в эмиграцию, в лагеря, в неизбежность смерти. А вот эта — "веховская", чье дело как будто сразу провалилось, тем не менее, живет и, меняя фамилии, продолжает договаривать тогдашние мысли.

     История тороплива. Ей не до глубоких мыслей. Ей некогда вслушиваться в касания вечности. На ее знамени не только сегодня, а и всегда было написано "Всё и сразу!". Тогда как настоящая долгая подлинная жизнь, которая только и вправе ею называться, вершится как раз в этих касаниях. Вот и возвращаемся, где прямо, где позабыв первоисточник, к "Вехам". И не хотим, а додумываем — жизнь заставляет. И язык уже не кажется перемигивающимся и выдуманным, а словно наполняется временем и тревогой. И читаем мы уже, кажется, в тех же текстах, да не то. Уже не общественно-политические смыслы беспокоят нас, а малые личные тревоги. И потому, что никакой политики и общественности давно нет (мы распустили их "на каникулы", чтобы по своей воле пожить), и потому, что не загороженные империей, оказались наедине с собой и Богом. И только учимся отвечать на главные вопросы жизни. Ну, вот что, скажем, темного и подмигивающего в словах С.Н.Булгакова: "Интеллигенция отвергла Христа. Она отвернулась от Его Лика, исторгла из сердца Его образ, лишила себя внутреннего света жизни и платится вместе со своей родиной за эту измену, за это религиозное самоубийство. Но, странно, она не в силах забыть об этой сердечной ране, восстановить душевное равновесие, успокоиться после произведенного над собой опустошения. И эта мятущаяся тревога, эта нездешняя мечта о нездешней правде кладет на нее особый отпечаток, делает ее такой странной, исступленной, неуравновешенной, как бы одержимой".