У меня эта листовка вызвала чувство омерзения. Скомкав бумагу, со злом бросила её на землю и затоптала тапочкой.
Я стояла на дне котлована и приноровилась выбрасывать землю с большой глубины на бровку. Как-то Александр Иванович, проходя по трассе, увидел меня и говорит: "А ну, вылезай. Да, да, я тебе говорю". Я вылезла, переживая, что не так что-то сделала. "А ну, идем", — говорит. Ростом он невысокий, а шаг у него большой. Вприпрыжку еле успевала за ним. Привел он меня на участок трассы, где работали в основном крепкие ребята. Подвел к высокому парню и говорит: "Вот привел, и чтоб я ее на дне котлована, — показал вниз пальцем, — не видел. Пусть ковальеры разравнивает. (Это земля с бровки бросалась дальше и разравнивалась). Я проверю, — и ушел, сказав на прощание. — А то ведь она рожать не будет". На всю жизнь запомнила заботу этого человека.
Потом настало тревожное время. Наши военные сбили немецкий самолет над хутором. И вот иду я, сонная, по дороге на работу и слышу: "Дочка, дочка, подь сюда". Смотрю, стоит у хаты опрятно одетая женщина: пестрая длинная широкая юбка, белая кофта, фартук и платок. И держит эта женщина кружку, а рядом табуретка и крынка. "Выпей, дочка, парного молочка. А то когда еще придется выпить, а может, и не придется". Тоже запомнила на всю жизнь — и слова, и вкус молока.
А дальше было вот что: детей 1925 года рождения отправили домой. Я осталась: по паспорту-то я с 1923 года. В один из дней приходит на трассу человек в штатской одежде и спокойно говорит: "Сейчас с промежутком 15-20 минут по десять человек уходите с трассы". Тихо, спокойно сказал и ушел.
Когда я попала в свою "десятку", пошли мы к лагерю. Рабочих с трассы там уже не было. Стояли раздвижные столики, военная кухня, пахло удивительно вкусно. Повар велел садиться за стол и в мисках подавал такую вкусную кашу с настоящей тушенкой — мясом. "Кому мало — будет добавка". Опять подошел человек в штатской одежде, спокойно сказал: "Кушайте, не спешите, но не задерживайте следующих и идите за провожатым тихо, очень тихо". И мы пошли. Поскольку меня перевели к старшим, и наши ребята давно уже ушли, я оказалась в "хвосте". Была я маленькая и тоненькая, в сарафанчике с полуголой спиной и в тапочках на босую ногу. Это было в конце августа или начале сентября. Шли всю ночь. Нас нагнал скот, который гнали, чтоб не достался немцам.
Уже стало светать, я очень устала и замерзла, особенно спина, и никого не было ни впереди, ни сзади. Вдруг слышу: "Дочка, дочка, надо торопиться", — и за руку кто-то потащил меня вперед. Я посмотрела на него, но ничего, кроме телогрейки, не увидела. Подумала: "Надо же — настоящая телогрейка. Наверное, ему тепло". А он меня и тянет вперед, и толкает вперед. Оглянулась назад — Смоленск горит. Видимо, горит то, что не успели вывезти. Значит, идут бои, и Смоленск наши оставят. Горят те заводы, что не вывезли.
Вдруг мой попутчик как толкнет меня с дороги на обочину, туда, где рос клевер, покрытый росой. Телогрейку расстегнул, снял, расстелил, сел и придавил меня к земле. Я повернулась к нему спиной. Помню — живот у него теплый, я прижалась к его теплому животу и сразу заснула. Он меня будит. "Дочка, дочка, вставай, закончили и стрелять, и бомбить. Надо своих догонять". Я, отдохнув, пошла быстрее. Пришли на пункт. Стоят столы, военная кухня, и повар кормит всех подряд. Я думаю, что последними военные выводили заключенных, и мой попутчик, возможно, был одним из этих бедолаг.
Когда я поела, попутчик успокоился и сказал: "Пойду теперь к своим". Это было недалеко от Вязьмы. Когда я заканчивала есть, прошел шепот: немцы взяли Смоленск.
Я — взрослый и уже старый человек, и ныне поражаюсь выдержке, умению, человечности наших людей — военных, которые из-под самого носа немцев вывели и детей, и взрослых, и заключенных, и скот, а что оставалось — сожгли, чтобы не воспользовались враги.
Опять вышел человек в штатской одежде и сказал: "А теперь добирайтесь сами кому куда надо. Вот Вязьма, ж/д станция. Ни в коем случае кучками — только поодиночке".
И вот я одна на станции. Идут эшелоны за эшелонами. Написано: "На Сталинград", "на Сталинград", "катюши" в чехлах, танки, какие-то орудия. Подойти к эшелону нельзя: эшелон остановился, и тут же охрана: "О-о-о-тойди от эшелона". Я одна, что делать? Подошла тихо к паровозу, оттуда выглянул машинист: "Дочка, отойди, нельзя тут стоять". Я ему: "Дяденька, возьми меня!" Он: "А куда тебе?" Я: "На Воронеж". Он: "Что ты, там на одном берегу немцы". Я: "Мне в Усмань, а там на Отрожки (станция), у меня там тетя, а больше никого у меня нет". Это правда, после смерти отца я жила у его сестры. Он: "Иди, спрячься за водокачку, как только дадут сигнал к отправке, я тебе дам тихий гудок. Ты сразу не мешкай, бегом к входу, я тебя буду ждать и подниму. Но быстро". Я спряталась за водокачку. Услышала тихий, короткий гудок — бегом к паровозу. Машинист ждал. Быстро меня поднял. Посмотрел на мою полуголую спину, голые ноги в тапочках. Молча налил в кружку кипятку, дал 2 больших куска сахара и ломоть черного хлеба, расстелил у топки телогрейку и сказал: "Ложись, грейся. И ни к кому, кроме нашего брата-машиниста, не обращайся. Будь спокойна, наш брат-машинист не подведет. Довезем, куда надо. Я разбужу тебя, когда надо тебе менять курс". Я так и сделала. С эшелона на эшелон я и доехала до станции Отрожки, что под Воронежем, и находилась в наших руках.