Выбрать главу

Боже мой, как хорошо нажарили мы увядшие с возрастом телеса, а напарившись, не сдержались, нарушили все строгие старинные заповеди (в бане не пить), старательно причастились винцом, как будто век бутылки не видали, а в простецком-то, разобранном виде водчонка под соленый огуречик особенно вкусна. И под каждый приём возглас за здоровье Василия Ивановича, за русский народ, за жаркую баенку, не забыли и баннушку, налили ему водчонки в посудинку, отломили пирожка, подложили огуречика. Слышно было, как заворочался баенный хозяин в своём норище под тесовым полком, с нетерпением ожидая, когда удалятся гулеваны, чтобы и ему причаститься. А мы и время забыли… Но не дали засидеться женщины, прислали гонца, чтобы немедля тащил мужиков в дом: дескать, щи стынут.

А в избе гостевой стол уже собран, в переднем углу Василий Иванович, натянутый в нетерпении, как струна. Засиял, увидев нас, указал пировникам на лавки. Выпили здравицу за Белова, а он, пригубив, вдруг и говорит: "В баню хочу". Господи, сами-то напарились довольно, стешили душу, а хозяина-то и забыли. Усадили Василия Ивановича на стул, подняли на руки, понесли огородом в баню. Там намыли, напарили, укутали в простыню, торжественно доставили тем же образом в избу, вернули во главу стола. Наверное, впервые в истории русской литературы, да и мировой, писатели несли свои же собратья по цеху как победителя, достойного мужа, увенчанного славою. Надо было видеть в эти минуты сияющее лицо Белова посреди дружеской братчины, исполненной трепетной беззавистной любви.

Пусть и запоздало (так суждено было) некоторая черствость наших отношений стала смягчаться радостью душевного узнавания. Я долго не признавал учительство Белова, но оно, оказывается, тлело во мне, как уголёк в загнетке русской печи, чтобы разжечь сушинку любви и охоты к познанию крестьянского мира.

Помнится, после прочтения "Привычного дела" весь мой литературный провинциализм тут же осыпался с меня, как шелуха, я увидел, что мои романтические образы, которые я высасываю из пальца, так далеки от окружающей жизни. Мы упорно искали героя на стороне, а Белов, в научение нам, выдернул его из затрапезной вологодской деревеньки, разглядел в невзрачном мужичонке Иване Африкановиче и спел ему поэму той говорей, среди которой я жил, но сторонился и стыдился её, съехав в большие города и чуток хватив науки. Может, и не сам Африканович зацепил душу, сколько его исповедальные причеты совестливой души. Темные от пашни и воды, расседавшиеся руки в мозолях и ципках, с кривыми разбитыми пальцами, похожими на еловое коренье, а душа-то у человека светлая, и этот свет радостный истекает в грудь не только от святых писаний и молитовок, но больше от клешнятых ладоней, ворочающих горы нескончаемой работы. И ведь не каменеет от ней с годами, но открывается Богу, послушно ступает Ему навстречу, прежде чем сойти в землю на долгий отдых. Это и удивило меня, пока неотчетливо, смутными догадками, будто шильцем кольнуло под грудью — и всё. Вроде бы газетная суета остудила, поглотила это внезапно вспыхнувшее чувство. Прикоснулся к истине — и отступил, напугавшись, да и ум не созрел. Но случился тайный, не понятый до конца урок, который и пригодился. И в этом свете жалости люди, что окружали меня на Северах, вдруг доверчиво приоткрылись, подались навстречу, пробив сумрак отчуждения, и увиделись иными…

Оказалось, в светлой душе рождаются светлые чувства, высказанные всем нам светлыми словами, возбуждающими в нас дух, и этот дух, расширяясь, вовлекает в свою орбиту множество сторонних, пока чужих людей, но уже готовых к родству. И это тоже цепь незримая, которая нас оковывает, но мы этой странной добровольной каторгой не тяготимся, но тянемся к ней. Это вспыхивает подзабытое, но тлеющее внутри каждого русского глубинное национальное чувство, как основание натуры, которой необходим миръ. Сама простота излилась из-под пера Василия Белова, и чего на неё закидывать взгляд? Но какая сложная она, эта простота, непостижная в своей глубине, вот так же сложен и прост в своих устремлениях и переживаниях сам русский народ. Оттого столько шуму и наделало в России "Привычное дело" — без особого сюжета, вроде бы, без интриги, без вспышки чувств, тихая, непритязательная деревенская судьба, "обыкновенная история", о какую и не споткнется бесталанный, безнациональный литератор. Белов напомнил широко известное ещё задолго до Горького, но изрядно подзабытое: о самом сложном можно писать вот так, по-крестьянски просто, певуче, образно, без всяких кулинарных изысков, без пряностей и копченостей, без надрыва и кровопусканий — но душу-то, братцы мои, изымает из груди… Это разве не диво?! Помню, что некоторые слова из "Привычного дела" я даже выпевал по слогам, катал на языке, пробуя на вкус, как нечто осязаемое, будто сладкий корень саранки, добытой из весенней пашни…