Федор, Наташа и Виклинг вернулись в тот же день, спустя три часа после приезда Ридана. Мрачное это было возвращение. Они молчали всю дорогу; говорить было не о чем.
Чуда не произошло. Сам Ридан плакал над телом дочери…
Легче других было Наташе. Горе ее превращалось в слезы и в них тонуло, ими в какой-то степени поглощалось.
Чувства Федора осложнялись гнетущим сознанием ответственности и вины. Он был инициатором путешествия, был руководителем, «капитаном», он должен был предотвратить возможность аварии! Он — виновник катастрофы и горя друзей, отца!..
Вернувшись к себе домой, Федор нашел повестку, приглашавшую его явиться в военный комиссариат. Такие вызовы случались и раньше. Обычно они кончались тем, что Федору задавали несколько вопросов — о месте работы, должности или адресе, и отпускали домой. Это именовалось таинственным словом «перерегистрация». Теперь время было другое. Тревожные слухи доносились от далеких рубежей — и на западе, и на востоке.
Федор схватился за повестку, как утопающий за спасательный круг. Он тотчас отправился в военкомат и обратился там к комиссару с просьбой назначить его на самый ответственный, самый неспокойный участок границы.
Через день он уехал на Дальний Восток, полный отчаянной решимости жертвовать собой, совершать подвиги… Наташа даже не решилась удерживать его.
Виклинг ушел с аэродрома не попрощавшись, не произнеся ни одного слова, и сел в первое попавшееся такси. Ни у Федора, ни у Наташи не хватило сил сказать ему что-нибудь ободряющее, хотя он, видимо, был по-прежнему на грани безумия.
Когда машина отошла подальше, Виклинг стал приходить в себя. Вяло опавшие плечи приподнялись, крутые складки, взбежавшие по лбу вверх от переносицы, разгладились. Легли на место скорбно сдвинутые брови. Грязными, выпачканными смолой руками он привел в порядок спутанные волосы, широко вздохнул. Потом быстро, как бы вспомнив нечто важное, сунул руку в боковой карман и вынул конверт. Письмо… листок, испещренный цифрами. Все в порядке. Конверт отправился снова в карман. Все в порядке… И преступления нет, ибо нет улик, нет даже подозрений. Единственный свидетель мертв. Бледные, зеленоватые пальцы, поднимающиеся к поверхности воды, вдруг снова — который раз уже! — возникли перед глазами… Виклинг передернул плечами и судорога страданья прошла по его лицу.
…Жизнь в ридановском доме нарушилась. По каким-то новым, хаотическим и противоречивым законам стали совершаться в ней все процессы, составляющие быт, поведение людей, их занятия.
Ридан вел себя так, точно он собрался уезжать и боится опоздать к отходящему поезду. Ему некогда прийти к завтраку или обеду. Он то и дело смотрит на часы. Ночью его поднимает будильник, и он уходит, полуодетый, в лабораторию.
Тырса целый день возит животных наверх, потом вниз. Мамаша эвакуирует одни комнаты, переоборудует другие, приводит новых людей, которые втаскивают в операционную какие-то тяжелые, крупные предметы — там что-то сооружается, слышатся удары молотка о металл…
Все это началось через час-полтора после возвращения профессора. Так прошли сутки, отсчитанные Риданом по минутам.
Николай понимал, что лихорадочная эта деятельность развертывается вокруг Анны, и сложные чувства возникали в его смятенной душе. Профессор молчал, он действовал. Два-три раза он обращался к Николаю за советом: в операционной спешно устанавливались новые электроприборы. Анна лежала теперь там.
Что это все значило? Если бы Ридан надеялся оживить, воскресить Анну, он должен был бы поделиться этой надеждой с Николаем, сообщить ему, по крайней мере о такой невероятной возможности. Но он молчит. И что-то не видно, чтобы какая-нибудь надежда пробивалась сквозь эту небывалую мрачность его. Значит нет такой возможности. Да и не может быть ее, конечно! Но тогда… Профессор решил воспользоваться телом собственной дочери для какого-то эксперимента?.. Какой же страшной, пустой душой нужно обладать, чтобы решиться на это!
Николай восставал против Ридана. Нет… Как бы ни были велики и важны научные задачи профессора, он не должен был приносить им в жертву Анну. Это — кощунство!
Омраченный горем мозг Николая уже не мог выпутаться из этих мыслей. Чем больше он думал, тем сильнее весь наливался гневом, возмущением.
Наконец, Николай не выдержал. Он решительно вышел из своей комнаты и стал искать профессора, чтобы поговорить с ним и, если придется, потребовать…
Поиски привели его в операционную. Случайно дверь оказалась открытой. Николай вошел и обмер.
Прямо перед ним в закрытом цилиндрическом футляре из какого-то прозрачного блестящего материала медленно поворачивалось тело Анны. Оно было похоже на призрак и как бы таяло на глазах, скрываясь за запотевшей от внутреннего холода поверхностью футляра. Цилиндр, укрепленный внутри большого металлического кольца, стоявшего вертикально, совершал одновременно два равномерных тихих движения: вокруг своей оси и в плоскости кольца, подобно стрелке гигантского компаса.
Николай застыл, не в состоянии оторвать взгляда от бесконечно любимого призрака. Фигура Ридана внезапно выросла перед ним.
— Я вам нужен, Николай Арсентьевич? — тихо спросил он, обнимая Николая за плечи и увлекая его за собой. — Все же лучше выйдем отсюда.
Они вышли в «свинцовую» комнату, и Николай резко высвободился из-под казавшейся ему тяжелой руки профессора.
— Я… хочу знать, что все это значит? — волнуясь, произнес Николай. — Мне кажется, я имею право…
Они стояли друг против друга, оба придавленные горем, но один — мудрый, сдержанный, другой — охваченный волнением, гневный. Нечто вроде сожаления пробежало по лицу Ридана. Он понял, что гнев Николая — первое попавшееся чувство, которому он инстинктивно отдается, чтобы заглушить в себе невыносимую боль.
— Да, вы имеете право: я знаю это даже лучше, чем вы сами… — ответил профессор.
Николай не обратил внимания на его слова.
— Это какой-нибудь эксперимент? — перебил он запальчиво. Ридан порывисто поднял голову, строго прищурив глаза, посмотрел на Николая, потом на часы.
— Минут десять мы можем побеседовать, Николай Арсентьевич. Идемте ко мне.
И он решительно направился в кабинет; там усадил Николая в кресло и несколько раз молча прошелся по ковру.
— Я понял, что вас волнует, — сказал он, наконец. — «Эксперименты над трупом собственной дочери»… «Кощунство, жестокость»… «Ученый-маньяк, потерявший человеческий облик!» Все это я хорошо знаю, Николай Арсентьевич, слишком хорошо. Теперь слушайте… Я был в ваших летах, когда лишился отца. Он умирал медленно, долго, несколько месяцев, от злого и упорного процесса в легких. С каждым днем в его организме становилось все меньше и меньше жизни, несмотря на то, что все делалось для его спасения: прекрасный уход, отдельная палата в лучшей больнице Москвы, наблюдение известного и очень уважаемого специалиста профессора Курнакова. Он смотрел отца почти каждый день, и все его указания выполнялись лечащими врачами с необычайной пунктуальностью. Я сам почти не выходил из больницы и следил за лечением. Сначала только следил. Потом мне сказали, что положение безнадежно…
Я еще не был тогда врачом, но широко интересовался медициной, ее новейшими открытиями, кое-что смыслил в ней и глубоко верил в неисчерпаемые возможности этой науки. Думаю и теперь, Николай Арсентьевич, что я был прав… Каким жалким показалось мне тогда все то «классическое» лечение, за которым люди, точно следуя букве учебника, скрывали отсутствие инициативы и свое полнейшее бессилие справиться с болезнью. И вот я бросился сам действовать. Я метался по столице, разыскивая среди медиков новаторов, передовых людей, изобретателей, людей, ищущих и находящих нечто новое, не всегда объяснимое с точки зрения канонов классической, «университетской» науки. Эти люди делали, так называемые «чудеса», то есть исцеляли больных, признанных безнадежными. Одни из них аккумулировали энергию солнечной радиации в химических реакциях веществ, которые потом вводили в организм больного, чтобы повысить его сопротивляемость разрушительному началу. Другие достигали этого воздействием радиоактивных минералов. Третьи практически доказывала справедливость идеи о влиянии нервных воздействий на больного. Я внимательно выслушивал их теоретические обоснования, собирал советы, приходил в больницу и требовал применения этих новых методов лечения, так как видел, что там врачи во главе с профессором уже сложили оружие перед неизбежным, с их точки зрения, концом. Мне отказывали. «Мы делаем все, что в таких случаях наука считает необходимым, — говорили они. — И мы не можем допустить в клинике применения недостаточно проверенных методов». «Но ведь ваши хорошо проверенные методы не помогают?!» — возмущался я. Между тем жизнь неуклонно замирала в совсем уже слабом теле отца. В отчаянии я продолжал настаивать. Наконец, у меня произошел решительный разговор с профессором Курнаковым — да будет проклято это имя, ставшее для меня синонимом казенщины, реакционности, ограниченности в медицине! «Что же, — вскричал он тоном благородного негодования, — неужели вы хотите, чтобы я начал экспериментировать над вашим умирающим отцом?!»