Выбрать главу

Целых десять лет эта мечта помогала мне выжить и давала мне силы. Мечтая о полетах, я пережил конец двадцатых годов и начало тридцатых, простился с детством и стал подростком.

Судьбу тех, кому исполнилось пятнадцать, решал обычно директор приюта. По своему разумению он заносил имена выпускников в одну из двух колонок списка: первая колонка — в казарму, вторая — в семинарию.

В тот день решающего выбора за спиной директора угрожающе возвышались две кучи одежды: в одной — военные мундиры, в другой — сутаны. Облачение это было ненастоящее, его сшили для нас монахини. Моя неразговорчивость, моя склонность к уединению (наедине с собой я мог без помех отдаться мечтам о полетах) были истолкованы как религиозное призвание, имя мое вписали во вторую колонку. Разумеется, моим желанием никто не интересовался.

Если не считать нескольких прогулок по окрестностям, я никогда еще не покидал приюта. В тот летний день тридцать шестого года меня вместе с тремя такими же сиротами вышвырнули в большой мир; обшарпанный автобус вез нас навстречу туманному будущему. Шоссе, по которому мы ехали, соединяло городки и поселки со столицей нашей провинции; в этой самой столице, в Авиле, я никогда не бывал. Я вез с собой сумку со скудными пожитками, среди которых была и та самая черная сутана. Мои товарищи жались друг к другу на передних сиденьях, словно желая отгородиться от остальных пассажиров, мне же хотелось побыть одному, и я сел в самом хвосте. Чтобы придать себе мужества, я взглянул на свой талисман — вырезку с фотографией чудо-самолета. Какое там! Слезы страха и отчаяния подступили к глазам, и я неудержимо разрыдался. Эти слезы и решили мою судьбу.

Откуда-то возник носовой платок — выцветший, но чистый. Схватив его, я поспешно утер слезы; затем поднял глаза.

Передо мной стоял один из моих одноклассников. Услышав, что я плачу, он подсел ко мне. Это был тихий, неразговорчивый мальчик — такой же неразговорчивый, как я; за все эти годы мы едва ли перекинулись парой слов.

— Эй, ты чего? — встревожено спросил он.

Глаза у него тоже были красные, и я чуть воспрянул духом. Мне нужно было кому-нибудь довериться.

— Не хочу я в священники. Я солдатом быть хочу, — приврал я. Вовсе я и не хотел в солдаты, но надеялся попасть в авиацию — тогда бы исполнилась моя мечта.

Мальчик посмотрел на сутану, выглядывавшую из моей сумки. Сам он уже переоделся в импровизированную военную форму.

— А вот я бы лучше священником стал, — сказал он. И, похоже, в отличие от меня, совершенно искренне.

Наверно, мы подумали это одновременно. Нам даже не пришлось ничего объяснять друг другу. На смену комку в горле пришло лихорадочное возбуждение: действовать!

Незадолго до Авилы, на последней остановке в какой-то деревушке, мы с моим новым другом вышли из автобуса и в кафе на площади зашли в туалет. Когда мы вернулись в автобус, на нем была моя сутана, а на мне — его военная форма. Выглядел я в этой форме довольно нелепо — она была мне мала.

Вскоре автобус уже въезжал в город. Наши дороги вот-вот должны были навсегда разойтись. Я засунул руку в карман брюк и извлек оттуда запечатанный и сложенный вчетверо конверт, который дали мне монахини. Мой друг взглянул на него, порылся в своем узелке и вытащил из него такой же конверт — правда, не измятый, без сгибов. В конвертах были рекомендательные письма от директора приюта, адрес, по которому каждый из нас должен был явиться, и карточка, на которой значились имя (на моей — Хавьер Альварес), возраст и кое-какие другие данные. Мы обменялись конвертами. Я судорожно сглотнул слюну, это я хорошо помню. Не знаю, отчего мне стало не по себе — оттого ли, что в этот миг я отказался от своего имени, от своей судьбы, или оттого, что понял: это новое, чужое имя, эта чужая судьба теперь мои навеки.

Никто ничего не заметил — ни водитель, ни пассажиры. Нашим перепуганным товарищам, озабоченным собственной судьбой и первой встречей с большим миром, тоже было не до нас. Я был никто и мой сообщник — тоже. Нас попросту не существовало. А раз так, кому какое дело до того, что мы с ним обменялись именами и судьбами?

На прощание мы с ним крепко обнялись. Я испытывал сильное, незнакомое мне чувство — будто мы с ним заодно против целого мира. Наверное, догадался я, это и есть та самая дружба, о которой столько раз упоминали учителя и монахини, никогда толком не объясняя, что же это, собственно, такое.

Надо же, какой она оказалась короткой, эта моя первая настоящая дружба, думал я, глядя вслед товарищу, отправившемуся на поиски семинарии. Я пожелал ему удачи. И себе тоже.

Прощай, падре Хавьер, будь счастлив!

Я открыл конверт, предназначавшийся моему другу, и прочитал адрес казармы и имя капрала, к которому мне следовало обратиться. Туда я и направился, то и дело спрашивая дорогу у прохожих.

Час спустя, когда жаркое солнце уже перевалило за полдень, я очутился перед большим зданием из серого камня. По бокам входной арки стояли две будки, в каждой по часовому. Посреди большого двора, окруженного хозяйственными постройками, был врыт флагшток с испанским флагом — красным, желтым и лиловым; раньше я видел этот флаг на плакатах и открытках, да еще в особо торжественных случаях, по большим праздникам, когда директор приюта велел вывешивать флаг во дворе.

Я глубоко вздохнул и подошел к воротам.

Один из часовых бесцеремонно остановил меня.

— Эй, парень! Ты куда это?

— Я из приюта Сан-Хуан-де-Дьос, — объяснил я, будто это место было центром Вселенной и каждый обязан его знать.

Часовой ухмыльнулся и переглянулся с напарником. Форма у них была настоящая, и я густо покраснел, устыдившись своего маскарадного костюма, хоть и с любовью сшитого, но все равно нелепого. Вдобавок она мне мала была, эта невзаправдашняя форма, — в общем, то еще зрелище.

Я протянул солдату свой конверт. Тот открыл его, пробежал глазами письмо.

— А, понятно… Значит, так… Тебя как звать-то, парень? — спросил он, не отрывая глаз от бумаги, машинально, а не потому что заподозрил что-то. Он и представить себе не мог, что я не знаю, какое имя значится там, в той бумаге. Я и не сообразил туда заглянуть. Это же надо быть таким идиотом… Я молчал, проклиная себя; сердце билось уже где-то в горле, лицо залило жаркой краской.

— Да что это с тобой такое? Ты что, имени своего не знаешь?

— Я из приюта Сан-Хуан-де-Дьос, — тупо повторил я. Меня трясло от ужаса. Вот сейчас из-за такой ерунды мой обман раскроется, меня отправят в семинарию, и все — прощай, мое летное будущее, прощай, слава.

— Тихо вы! — вдруг прикрикнул на нас другой часовой. — Полковник едет!

Черная машина вынырнула из-за угла и приближалась к главному входу. Часовой вернул мне конверт и вытянулся по стойке смирно. Я топтался на месте.

— Давай уже, — прошипел часовой, — заходи, быстро! Чтоб я тебя здесь не видел!

Ему не пришлось повторять дважды. Я юркнул в ворота и притаился в уголке. Впрочем, можно было и не прятаться: внимание немногочисленных солдат во дворе казармы было приковано к черной машине, которая притормозила у входа в главный корпус. Из машины выскочил офицер и поспешно открыл заднюю дверцу. Маленький толстячок с седой бородкой — видно, это и был полковник — вышел из машины и засеменил к воротам.

Я открыл конверт и прочитал вслух:

— Хоакин Дечен. Хоакин Дечен. Меня зовут Хоакин Дечен, — повторил я несколько раз. Ни за что теперь не забуду.

Так я впервые услышал свое новое имя, еще вчера принадлежавшее другому. Имя, которому суждено было сопровождать меня до сегодняшнего дня, когда я пишу тебе эти строки — туда, в твою дальнюю даль, в твой уголок неба.

Мне тут же показали, где я могу найти капрала. Озабоченный, все время куда-то спешащий, капрал заправлял всей работой на кухне. Он равнодушно взглянул на мое рекомендательное письмо и кивнул.

— Картошку чистить умеешь?

Конечно же, я умел, в приюте мне часто доводилось помогать на кухне, но я не успел и слова произнести — он не ждал ответа.

— Ладно, все равно. Не умеешь, так научишься. Давай начинай. И шкуру срезай тоненько, нечего добро переводить.