Уже вспахали больше половины, когда наткнулись на бомбу. Пошли к деду. Жалко им работы, жалко потраченной силы, а ничего не поделаешь: шевельнешь бомбу – и вырастут вместо хлеба сироты.
Дед долго сидел, глядя в окно на весну, которая – и не заметишь – обернется каленым летом.
– Нужно дальше пахать, – сказал дед. – С этого поля вы сыты будете. С другого не наверняка. Кабы тех полей много, как раньше: на одном посохнет – на другом уродится, на одном погниет – на другом выстоит. А здесь одно, да зато верное.
– Дед, бомба на нем. Ты, может, не понял иль недослышал? – сказала ему женщина-председатель.
– С бомбой я слажу, – ответил дед. Пригнулся к окну, прислонил голову к переплету. – Кабы знать, куда ее стукнуть, тогда бы мне и совсем просто. На один миг делов.
Бабка Вера, самая старая в деревне старуха, которая, как говорили, когда-то давно оседлала черта и с тех пор на нем верхом ездит, иначе как объяснишь такую прыть в ее древнем возрасте, растолкала женщин, стала перед стариком подбоченясь:
– Ты что же, сивый пень, не знаешь? Сколько раз на войне воевал и не знаешь?
– Не шуми, Вера. Система на всякой войне разная. Ты, если что, кошку мою, Марту, к себе забери.
Бабка Вера руками взмахнула – руки у нее словно клюющие тощие птицы.
– Ну, варнак! О душе бы подумал, а он о кошке.
Женщины смотрели на них с испугом.
– Вы завтра утром в поле не приходите, – спокойно сказал дед Савельев. – Сидите дома. Ты, Вера, тоже дома побудь. Не вздумай… В таком деле одному надо.
– Молод еще мной командовать! – Бабка Вера пошла, пошла по избе.
Кошка, зашипев, метнулась на печь.
Дед вздохнул, отвернулся к окну. Он в небо глядел, на журавлиный пролетающий клин.
– Пс-ссс… – прошептала бабка. Кошка Марта прыгнула к ней на руки. – Пойдем, – сказала ей бабка ласково, – у меня побудешь.
Женщины ушли тихо. Бабка, шаркая по полу залатанными кирзовыми сапогами, унесла кошку. Сенька остался – забился на печи за стариков полушубок.
Старик у окна сидел. Закатное небо разукрасило его голову в огненный цвет.
Проснулся Сенька от старикова шага. Старик оглядывал заступ и что-то ворчал про себя не сердито, но строго.
Сенька решил: «Топора не берет, значит, отдумал тюкать бомбу по рыльцу». Внезапный крепкий сон настиг его в конце этой мысли, оттого опоздал Сенька в поле. А когда пришел и затаился в овраге, по которому вдоль поля бежал ручей, услышал: ударяет дед обухом топора по бомбе. Бомба гудит жестко, как наковальня, – звук ударов словно отскакивает от нее.
– Взял топор все-таки! – выкрикнул Сенька, и обмерло его сердце по деду, и захрустела на зубах соленая мокрая земля.
Когда в овраг пришли женщины, не утерпели, у старика уже был выкопан вдоль бомбы окопчик – узкая щель. Теперь он копал ступеньки – в эту щель плавный сход. А когда выкопал, спустился туда и осторожно скатил бомбу себе на плечо.
Женщины в овраге замерли. Куда старому такую тяжесть? Но, видать, имеется в человеке, хоть стар он и немощен, такая способность, которая помогает ему всю силу, оставшуюся для жизни, израсходовать в короткое время.
Дед полез по ступенькам наверх. Взойдет на одну ступеньку, поотдышится. Выше вздымается. Упирается рукой в край щели, чтобы вес бомбы давил не только на ноги ему. А когда выбрался из земли, направился по борозде к озеру. Мелко идет – некрепко. Рубаха на нем чистая. Белые волосы расчесаны гребнем.
Женщины поднялись из оврага. Бабка Вера впереди всех. Без платка.
Сенькина боязнь отступила перед медленным дедовым шагом, перед его согнутой спиной, которая сгибалась все ниже. Сенька пополз по оврагу за дедом вслед.
Шея у деда набухла. Колени подламывались.
До озера он дошел все-таки. Стал на край обрыва. Бомбу свалил с плеча в воду и повалился сам. Бомба рванула. Крутой берег двинулся в озеро вместе с упавшим дедом.
Когда женщины подбежали, на месте обрыва образовалась песчаная пологая осыпь. Внизу, у самой воды, лежал дед, припорошенный белым песком. Дед еще жил.
Он был нераненый. Только оглохший и неподвижный. Женщины подняли его, отнесли на руках в избу. Там он потихоньку пришел в себя.
Ребятишки деревенские во главе с Сенькой каждый день приходили к нему, играли возле него или просто сидели.
Фронт сквозь деревню прошел, опалил ее, но не сильно – дожил дед до нашего войска.
Сеньку нарядили кур пасти, потому проглядел он дедову кончину. Тамарка Сучалкина, после Сеньки самая старшая, сидела в тот день в стариковской избе во главе ребятишек.
Дед подозвал ее и велел:
– Уводи, Тамарка, детей. Я помирать стану. Народу скажи, чтобы не торопились ко мне идти, чтобы повременили. Пускай завтра приходят.
Тамарка испугалась, заспорила:
– Ты что, дед? Ты, наверное, спишь – такие слова плетешь.
Дед ей еще сказал:
– Ты иди, Тамарка, уводи детей. Мне сейчас одному нужно побыть. Сейчас мое время дорогое. Мне нужно людям обиды простить и самому попросить прощения у них. У всех. И у тех, что померли, и у тех, что живут. Иди, Тамарка, иди. Я сейчас буду с собой разговаривать…
Тамарка не так словам поверила дедовым, как его глазам, темным, смотрящим из глубины, будто сквозь нее – будто она кисейная. Тамарка подобрала губы, утерла нос и увела ребятишек за лесную вырубку, посмотреть, как цветет земляника.
Когда Сенька узнал, что старик помер, он упал на траву и заплакал. Ушли из его головы все мысли, все обиды и радости – все ушло, кроме короткого слова – дед.
Четыре солдата – четыре обозных тыловика, пожилые и морщинистые, внесли дедов гроб на высокий холм. На этом месте был древний погост. Еще сохранились здесь древние каменные кресты, источенные дождями, стужей и ветром. Немцы рядом с каменными крестами устроили свое кладбище – ровное, по шнуру. Кресты одинаковые, деревянные, с одной перекладиной. С какой надменной мыслью выбирали они это место, на какой рассчитывали значительный символ?
Женщины придумали положить деда там же, на самой вершине бугра, чтобы видны были ему и немецкое скучное кладбище, и вся окрестная даль: и поля, и леса, и озера, и деревня Малявино, и другие деревни, тоже не чужие ему, и белые от пыли дороги, исхоженные медленным дедовым шагом. Женщины, разумеется, знали, что умершему старику уже ничего не увидеть и запахи трав его не коснутся, что ему нет разницы, в каком месте лежать, но хотели они сохранить живую молву о нем, потому и выбрали древний высокий холм ему как бы памятником.
Солдаты снарядились дать над могилой залп из четырех боевых винтовок.
– Не нужно над ним шуметь, – сказала женщина-председатель.
Бабка Вера руки из-под платка выпростала. Вскинулись ее руки кверху, как комья земли от взрыва.
– Палите! – закричала она. – Небось солдат. Небось всю жизнь воевал. Палите!
Солдаты выстрелили в синий вечерний воздух из своего оружия. И еще выстрелили. И так стреляли три раза. Потом ушли. Женщины тоже ушли. Покинули холм ребятишки, одетые во что попало, застиранное, перелатанное и не по росту. Остались возле могилы дедовой Сенька да бабка Вера.
Сенька сидел согнувшись, уронив голову. В сером залатанном ватнике он был похож на свежую грудку земли, не проросшую травами. Бабка Вера металась среди немецких могил черным факелом. Подходила к краю бугра, и все бормотала, и все выкрикивала, словно бранила за что-то старика Савельева, по ее мнению рано ушедшего, или, напротив, обещала в своей бесконечной старости прожить и его недожитое время.
На следующий день солдаты-обозники укатили на рессорных телегах к фронту. Женщины заторопились свои дела делать. Ребятишки сели на теплом крыльце избы, в которой дед проживал, в которой сейчас было пусто, по-пустому светло и гулко и прибрано чисто.
Фронт уже далеко отошел от деревни. Лишь иногда по ночам избы начинали дрожать. Ветер заносил в открытые окна неровный накатистый звук, будто рушилось что-то, будто бились боками сухие бревна и ухали, падая на землю. Небо над фронтом занималось зарей среди ночи, но страшная та заря как бы тлела, не разгораясь, не обжигая кучных серебряных звезд.