Выбрать главу

— То есть как — не дадут? Если честно трудился…

— А так. Расценочки в гору, потом кувыркайся.

— Вот чего ты боишься! — осенило Ромку. — Значит, потихонечку, полегонечку, по малым расценочкам…

— Да ведь первый в трубу вылетишь! — перебил Виктор.

— А мне четыреста не обязательно.

— Ста не получишь!

— За меня не беспокойся, проживу.

— Пойдут дешевые заказы или простои, что запоешь?

— Арию Ленского.

— Все шуточки! — поражаясь, воскликнул Виктор. — Но ведь не тебя одного касается, Роман Андреевич! Легко геройствовать, когда папа, мама, один сынок в семье. А ты подумай! Нас в две смены четверо на станках, и у каждого, кроме тебя, старики, дети…

По лестнице ходили вверх и вниз посторонние работники, заставляя Виктора периодически умолкать. В моменты вынужденных пауз он суетливо чиркал спички, подносил огонь к дымящейся папиросе, и Ромка, заметив это, усомнился в бесспорности своих взглядов, тоже нервничать стал. Ведь и правда, при невыгодной сдельщине да по взвинченным расценкам хорошего заработка не получится. И выходит, люди недоедят, недопьют, малышам шоколадку не купят из-за его чрезмерного рвения и ненужной принципиальности, которая предательством отдает.

— Что же ты предлагаешь? — спросил он Виктора в панике.

— Думай сам, — горестно и дипломатично ответил тот. — Но еще учти: тебе сейчас все в охотку, дорвался до станка. А ведь долго без обеда, без отдыха не протянешь. По любой научной организации труда работаешь ты неправильно, себе и другим во вред. Знаешь, автомобили на испытаниях делают рывок предельной скорости? Потом ни один так не ходит, само собой. Вот и ты сейчас — рывок у тебя, глупое чемпионство. А по нему установят норму. Думай сам…

Ромка думал. Думал весь остаток смены и даже после, возвращаясь домой. Но сколько он ни вертел эту простенькую на вид и вместе с тем язвительную задачку жизни, как ни раскладывал ее на составные части и не складывал вновь, результат был один: замкнутый круг. Такие казусы умственного бессилия случались и прежде, но то «мировые проблемы» или же сугубо личные неразрешимости. Там Ромка в конце концов мог положиться на бездоказательное чутье, мог заблуждаться, или отсрочить ответ самому себе до момента прозрения. Здесь же, в конкретной и коллективной обстановке, уповать на подсознание, оттягивать вывод, от которого зависели многие, он не смел и потому яростно, без передышки грыз и грыз этот первый свой житейский орешек.

Эх, Ромка, Ромка! Где было взять опыта и рассудительности, когда не только орешки, но семечки бытоявлений часто приходились ему не по зубам? Порой, угодив в мимолетную передрягу, которая затрагивала его честность и честь, он выводил скоропалительную огульную формулу: трудно, почти невозможно быть порядочным в человеческом коловращении. Жизнь предлагала на выбор два варианта: противоборствовать всем и всему, оставаясь при этом в дураках, или пособничать, процветая, повсеместной скверне и обману. Третьего было не дано, на Ромкин максималистский взгляд. В самом деле кошмар какой-то! Лишь огромный запас оптимизма выручал юного мыслителя из его надуманных бездн. Спустя некоторое время первая же добрая улыбка рассеивала угрюмые Ромкины построения. Возможно, потому оплеухи и затрещины удручающих происшествий ничему не учили Ромку, а горький опыт не западал впрок. Но отчего так, если в корень смотреть? Из какого же он теста, этот неотступный Роман Андреевич Волох? Для уяснения причин его относительной необычности заглянем мимоходом в Ромкино прошлое, в недалекое еще детство…

Чебурашка тогда еще не был изобретен, и потому никто не замечал Ромкиного сходства с ним, не воспользовался подходящим прозвищем — звали Румыном. Приземистый, белобрысый, с большущими, как бы навечно удивленными глазами на чересчур круглом лице, курносый и с развесистыми ушами, долго казался Ромка многим сверстникам никчемным мальчишкой третьего сорта. Отсюда, пожалуй, могли проистекать некоторые особенности его биографии и характера — довеском к предписанному природой, судьбой.

— Икона ты, на тебя молиться надо, — язвительно рассуждал записной остроумец класса и демагог Сережа Гусев. — Поразительно, как в наш век тебе удалось сохранить эту наивность, эту веру в людей? Я тебе завидую! Святая простота… Я был бы счастлив, умея так приятно заблуждаться. Легко тебе жить, Румын. Но, понимаешь, завидуя и почитая, я ни за что не согласился бы оказаться в твоей шкуре. Непорочность должна воплощаться в идолах, но не в людях. Рядом с тобой мы, полнокровные, чувствуем неловкость, какую-то вину. Мы готовы тебя возносить, проверять тобой свои поступки, как эталоном, но ангельской участи твоей мы не хотим.