Короче, избили Ромку умеючи, жестоко. Избили так скорее не по лютости своей, а потому что было не отвязаться от противника, пока держался вертикально. На беду, малонаселенный дворик не подкинул Ромке кричащих милицию свидетелей, никакой случайный прохожий не пособил ему встать. Отлежавшись, он сел, утер истоптанным снегом расквашенное лицо, просидел бесконтрольные пять, а может, и десять минут, после чего только пришел в себя и поднялся.
Заплетающиеся ноги вывели его на проспект. Тут сияли витрины и фонари, поспешные горожане мчались к неведомым ему и не очень далеким пешеходным целям. Автомобили и прочие колесные устройства коллективного назначения развозили во все концы других горожан — с пространственным устремлением. Что-то происходило, к чему-то велось… Ромка глядел на бесперебойную суету людей и механизмов — глядел и не понимал, глядел и поражался, как выходец из тайги или джунглей: куда, зачем? У него было такое впечатление, будто протекли годы с тех пор, когда видел в последний раз данную точку земли. Нечто подобное он испытывал по возвращении из пионерлагеря или иной летней отлучки, но сейчас — глубже, разительней. Все обступившее Ромку, мельчающее перед ним как будто оставалось прежним и одновременно томило странной, неопробованной новью. Он видел всех, его не замечал никто. Он, кажется, знал всех, его считали посторонним. Но Ромка чувствовал, что разъединительная препона, которой не подозревал раньше из-за ее необъятности, теперь истончилась в пленку, в хрупкое стекло, надави только — лопнет. И тогда шагай прямо к жизни через брешь в отчужденности, и все тогда увидят тебя и поймут, и ты наравне с этими неведомыми до сих пор соплеменниками побежишь, охваченный уже известным порывом, и станешь хозяином домов, реклам, автобусов, морали, человеческих душ во всей их несметности, как и они — многообразное скопление сущего мира — овладеют тобой целиком, чтобы растить и заботиться о тебе, чтобы жить сообща в любви и согласии…
Да, несомненно в Ромке что-то свершалось, как в насиженном яйце. Он еще не мог подобрать толковых слов и не искал их пока, отвлекаемый первоочередной заботой. Лицо горело и саднило, набухало синяками прямо под рукой, и с ним нужно было что-то делать. Взглянув на часы, Ромка решил спрятать побитую физиономию в потемках кино, коль еще есть возможность взять билет, не ошеломляя кассиршу. Идти домой или к Наташе в таком плачевном виде он не рискнул и даже не знал наперед, как все-таки покажется. Кино давало время подумать об этом.
Весь сеанс, последний, десятичасовой, Ромка пощупывал опухоли на скулах и под глазами, прикладывал мокрый платок и пятаки на изувеченные места. Разные соображения, главное — о работе, куда в погромном виде, безусловно, не было ходу, также затмевали собой кинодействия, а посему Ромка проморгал всю их суть. Когда вспыхнул свет и глубокомысленно настроенные зрители увидели, выходя, его обличье, он понял, что процесс созревания синяков достиг отвратительного расцвета. Зато, вровень с кровоподтеками, вызрела и жесткая, бесповоротная идея, как следует поступать, чтобы не подвергаться домашнему разносу и кромешному позору на фабрике.
На одной из улиц Ромка мимолетно глянул на витринное зеркало «Парфюмерии» и обомлел. Вот это отделали! Его решение окрепло окончательно: только так, иначе никак…
Недалеко от дома был обширный сад, весь заснеженный, промерзший. Ромка перелез через забор, галопом устремился в темную, по-ночному вымершую глубь. Так бегал он туда-сюда по аллеям до тех пор, пока не взмок от обильного пота. Затем, распаренный, задыхающийся, скинул с себя пальто, пиджак и завалился на ледяную скамью.
Утром у Ромки обнаружилась великолепная температура, которая превысила своим значением синяки, спасла от неприятного дознания в какой-то мере дома и полностью — на работе. Никто не заподозрил расчета в совпадении: ни врач, ни родители, ни Наташа. Она была допущена к больному лишь неделю спустя, когда многоцветно-изменчивая раскраска физиономии, пройдя все фазы, осталась легкой желтизной да синью под глазами — как естественный результат общего недомогания.
Тем не менее заводить тайну от Наташи, кривить душой даже в таком сугубо личном деле Ромка не хотел. Он рассказал ей все подчистую, и девушка, хоть с упреками в бесшабашности, но солидарно пережила историю, вознаградив своего героя еще одним признанием в любви, а также поцелуями тех обожаемых черточек лица, по которым прогулялся свирепый кулак. Однако, несмотря на обоюдное удовлетворение, дальше беседа пошла кувырком, Наташа милосердным тоном, как и подобает говорить с болящими, обронила невзначай такую фразу: