Припадая к увеличительным линзам для приладки негатива, он ощущал себя то снайпером на войне, то наблюдателем у перископа подлодки. Баранка перемещения колпака оборачивалась для него штурвалом лайнера, индикатор со стрелкой — секундомером, ведущим счет последних мгновений перед стартом в космос. Полутемная комната, багровые пятна подсветки, гул мотора, пусковая кнопка и относительное одиночество в работе — все это способствовало причудам Ромкиного ума, окрыляло каждую мелочь рукотворчества сопутствующей фантазией. Но даже без мальчишеских ухищрений сама основа труда завораживала Ромку, как шамана былых времен, своей прелестью сильных телодвижений, чувством власти над подчиненной материей. До чего здорово было слушать напряжение мышц, когда перекидывал с места на место грузную, килограммов на двадцать, раму! Каким совершенным и восхитительным казалось человеческое существо — пускай Роман Андреевич Волох, в частности, — умеющее созидать, творить нечто из ничего, пускай даже простейшую этикетку!
Игнорировать букву технологических правил Ромка научился быстро, поскольку видел тому наглядный пример. Владея машиной, как собственной пятерней, Виктор легко успевал отпустить и закрепить стопор, передвинуть колпак в момент холостого хода платформы, на чем экономил три-четыре секунды, которые требовались при последовательности тех же операций. Противозаконное совмещение их с движением подъемной плиты в один присест вообще-то грозило ошибками, браком, но Ромка рискнул втихомолку. Тогда еще Фролов не вел учета испорченным пленкам, и потому, пройдя на свой страх курс подпольной рационализации, Ромка вскоре смог работать со стремительностью Виктора. Но его и это не удовлетворило, не ограничило в темпе. Он пытался напрочь избавиться от последних крох нетерпения, свести цикл копировки лишь к полезному действию, без перебоев На выжидательную стойку возле машины, имеющей свой ритм.
Нынешнее задание как раз было пригодным для Ромкиного эксперимента. Передвижка по линейке составляла ровно один сантиметр, то есть четкий оборот стрелки индикатора без дополнительной координации в микроделениях. Прогнав полный ряд из шестидесяти снимков, он набил руку на данный размер, ускорил со второго ряда и без того скоростной темп копировки. Всецело положась на твердость пальцев, на машинальность движений, Ромка не прибегал к стопору, не давал положенного хода платформе вверх и вниз — короче, эксплуатировал агрегат со сверхмаксимальной нагрузкой. Озверелый рев мотора, бесперебойное кружение стрелки, бешеная частота вспышек под колпаком — наконец-то достиг! — ввергли преступного размножителя в кипучее блаженство. Это было — как штурм, рискованный бросок в неприятельский тыл, как отчаянный рейд в неизведанное и недостижимое!..
— Роман Андреевич! Роман Андреевич! — еле пробился к его сознанию тревожный голос Виктора. — Что ты делаешь?
— Работаю! — в упоении крикнул он.
— Нельзя так!
— Почему?
— Не по правилам! Никто не делает…
— Ха-ха! Значит, я новатор, первопроходец.
— Да ведь пленку запорешь!
— Не бойся. Это мы еще поглядим.
Несколько секунд, за время которых так перемолвились, а Ромка при этом сдвинул колпак на следующий ряд, не поменяли, конечно, ничьих убеждений. Виктор хотел было продлить агитацию, но своенравный ученик загрохотал машиной, отключился от всего. Когда же снял и проявил готовую пленку, сам пригласил старшего товарища:
— Вот теперь давай-ка посмотрим. Иди сюда!
Посмотрели. На разный лад удостоверились: все точно, хорошо. Глядя на это организованное в тридцать колонн полчище фотокопий, Виктор озадаченно произнес:
— Да-а… Ты даешь, Роман Андреевич!.. И все же я не советую. Очень большой риск.
Торжествующему Ромке подобная острастка померещилась завистью — глубже вникать было некогда, ни к чему. Как одержимый, он поспешил к завершению недальновидного подвига, снова с головой в работу ушел. На обед не отлучался, третью краску дошибал уже в присутствии сменщиков, за пределом своих рабочих часов. Ошеломленные коллеги как-то дико разглядывали рекордсмена копировки, о чем-то шушукались. Но Ромку ничто не отворачивало теперь от праздника в себе. Развесив пленки для просушки, он любовался ими, как сентиментальный папаша своим детищем, как художник шедевром живописи, и даже не втихомолку, а у возможных недоброжелателей на виду.