Награждение не состоялось.
Вместе горе переживать легче.
Красные языки пламени играли на квадратных скулах генерала, и тяжелые монгольские веки, набухшие от бессонницы, упрямой тяжестью прикрывали его глаза.
Он молча чокнулся с нами крышкой котелка, наполненной трофейным ромом, и сплюнул, вытер небритый подбородок рукавом шинели и встал. Он пошел к другим кострам, опираясь на палку. След в след за ним пошел Половнев, закинув позвякивающий медалями мешок за спину.
Ночь была тихой. И где-то рядом, буравя эту тишину, усилители с драндулета наших распропагандистов огласили ее диким, несуразным, бесшабашно лихим голосом:
Г л а в а т р и д ц а т ь т р е т ь я
С НОВЫМ РАССВЕТОМ ВСТАЕТ ТИШИНА
Кукушкин не думал о смерти.
Ему некогда было думать о смерти. Война для него была трудом, делом тяжелым, опасным и необходимым. Опасность была везде; ее было настолько много, что она теряла свою остроту и казалась обычной, естественной. Это было защитным панцирем, выработанным самим характером, незаметно от разума и воли. Чувство опасности притупилось, но не исчезло. Взамен его появился фатализм и какое-то безразличие к смерти. «Все равно со мной ничего не может случиться, — думал про себя Кукушкин, — я должен пройти невредимым до конца войны, до победного нашего дня, иначе не должно быть, иначе не может быть». И это упрямство помогало сохранять силы, принимать мгновенные решения в самой сложной обстановке и находить единственно правильный выход.
К упрямству надо прибавить долю везения. Кукушкину действительно везло. Он был как заколдованный. Вся адская механика войны не задела его ни разу.
Энергия океана передавалась капле, и капля, в свою очередь, чувствуя энергию океана, считала, что океан без нее неполный.
После прорыва блокадного кольца под Шлиссельбургом нашу бригаду переформировали в гвардейскую дивизию. Нас не зря выдерживали. Мы оправдали ожидания. Мы стали ленинградцами. Мы кровно породнились с этим городом.
По топкому берегу Ладоги в Ленинград с Большой земли пошли поезда. Город оживал. Капусту и картошку можно было сажать не только на Марсовом поле.
Летом корпус перебросили под Синявинские болота. По горло в торфяной жиже дралась ленинградская гвардия. Она мало подвинулась вперед, но она сдвинула с места немцев. Главное было — сдвинуть. В немцах было что-то механическое, и в этом механизме была сломана главная пружина. Механизм шел только по инерции.
Когда в январе сорок четвертого года по осыпям щебня и мерзлой, развороченной снарядами и бомбами глине ленинградская гвардия скатилась на немецкие траншеи с Пулковских высот, Кукушкин прислал мне из-под Кингисеппа всего два слова: «Наша пошла!» — и они были выразительней оперативной сводки. В них была душа солдатского наступления, душа самого народа.
Когда колонны немецких пленных вели по ленинградским улицам, немцы были унизительно жалки, и в этой своей жалости приобретали нечто человеческое.
Теперь с нашей земли, развертываясь как пружина, шла наша волна, наращивая силу в разбеге. У этой силы был не механизм, а разгневанная душа несправедливо обиженного океана.
— За Родину! — орал Кукушкин, поднимаясь в штыки перед горящей Гатчиной.
— Когда ты будешь вступать в партию? — спросил Кукушкина Щеглов-Щеголихин.
— Сейчас это сделать очень просто, — ответил Кукушкин. — Я приду к вам за рекомендацией после войны, я не хочу делать святое дело в спешке.
Первый салют осветил январское небо Ленинграда. Вдоль Невского загорелись огни. Медный всадник стряхнул со своих плеч опалубку и защитную землю, грозный конь поднял передние копыта, и рука страшного всадника простерлась в сторону заката. История тоже вступила в строй и пошла в наступление. Разноцветные ракеты, как цветные водоросли, переплелись над Дворцовым мостом. Народ толпился у парапетов, и раненые вылезали на подоконники и крыши госпиталей, чтобы увидеть давно ожидаемое чудо. У меня появились новые друзья, и, пожалуй, никто из них не любил стихи так, как их любил и понимал гвардии старший лейтенант Георгий Суворов.
Он был родом из Хакассии, лихой и подвижный, с хитроватым прищуром узких глаз, с редкими, но щеголеватыми усиками на загорелом круглом лице.
Он был обаятельным и бесшабашно храбрым парнем. В наш корпус он попал после госпиталя из-под Москвы, из Панфиловской дивизии. Во время атаки противопехотная мина попала Гоше в грудь и застряла между ребер. Застряла, но не разорвалась. Раздумывать было некогда. Гоша сам вытащил ее и отбросил в сторону. Из атаки он не вышел и только потом попал в госпиталь от потери крови.