Выбрать главу

— Нет, это не уборная, нет, Лаурита… Это город Таубате.

Когда я бегал в рубашонке

Еще и сейчас, как увижу бритую голову, плохо делается. Как это ни странно, но первое понятие о низости человеческих поступков и жизни вообще я получил, когда меня в детстве обрили. Никогда не забуду — и это самое раннее мое воспоминание, — как потом все старались меня приласкать, чтоб развеять тоску из-за потерянной шевелюры, как кто-то, не помню уж теперь кто, мужской голос какой-то произнес: «Да ты теперь взрослый мужчина!» А мне было три года, и я испугался. Такой меня страх пробрал, такой ужас — как это я, совсем маленький, и вдруг сразу взрослый мужчина? — что я громко заплакал.

Волосы у меня до бритья были очень красивые, мягко-черные, на свету казавшиеся каштановыми. Они падали мне на плечи толстыми локонами, скручиваясь в тугую спираль. Помню одну мою фотографию тех лет, которую потом порвал из какой-то ложной скромности… В то время я был действительно уже взрослый мужчина, и эти прекрасные кудри моего детства вдруг показались мне обманом, грубой шуткой — я сердито порвал фотографию. Черты лица у меня не вполне удались, но в обрамлении этой шевелюры физиономия моя была чистой, без отметины, и глаза глядели открыто и прямо, обещая душу, непричастную злу. Сохранилась другая фотография, немного более позднего времени, кажется, следующего года, на которой я снят с братом Тото. Он, на четыре года старше, выглядит на снимке милым и хорошеньким в своем матросском костюмчике; я — совсем еще клоп, во фланелевой рубашонке, довольно нелепой, которую мама упорно не хотела выбрасывать, пока не изношу.

Я храню эту карточку, потому что она, если и не оправдывает меня за то, каким я был и остался, то по крайней мере объясняет. Я выгляжу на ней отчаянным бандитом. Мой брат в свои восемь лет глядит образцово-показательным ребенком, со взглядом, лишенным какого-либо жизненного опыта, гладенькой, щекастой мордашкой, бесхитростной и без особого выражения — в общем, идеальный образ детства. Я, такой малюсенький, кажусь гадким карликом, и притом старым. И что хуже всего, с морщинами переживаний, идущими от широких ноздрей нахального носа к огромному рту, растянутому в коварную улыбку. Глаза мои не смотрят, нет, они наблюдают и выслеживают. И кричаще выдают, прямо с театральной очевидностью, все признаки двуличной натуры.

Не знаю, почему я не порвал вовремя эту карточку тоже — теперь поздно. Много раз я подолгу смотрел на нее, наблюдая и ища в этом малыше себя. И находя, к сожалению. Сверял малыша с фотографии с моими поступками и всем находил подтверждение. Я уверен, что эта фотография причиняет мне большой вред, ибо, глядя на нее, мне становится лень работать над собой. Она изображает меня уже с детства сложившимся человеком и срезает на корню все мои возможные попытки исправиться. Ну ладно, хватит об этом, лучше вернемся к рассказу.

Всем страшно нравились мои курчавые волосы, такие густые, шелковистые, и я ими гордился, мало того, обожал их от этих похвал. И вот как-то вечером, хорошо помню, мой отец мягко произнес одно из этих своих железных решений: «Надо остричь мальчику волосы». Я посмотрел направо, потом налево, ища защиты, спасения от этого приказа, убитый горем. Инстинкт подсказал мне верно, и я уставился своими, уже полными слез, глазами на маму. Она хотела ответить мне сочувственным взглядом, но, помню как сейчас, не выдержала моего взора, выражавшего великолепную беззащитность, и опустила глаза, колеблясь между жалостью ко мне и возможной обоснованностью приказа, исходившего от главы семьи. Теперь мне кажется, что это был большой эгоизм с ее стороны — подчиниться. Кстати, каждую рубашонку она заставляла меня носить больше года, так что в конце концов они превращались в тряпки. Но никто не оказался чуток к моему детскому тщеславию. Предоставляли мне самому переживать свои огорчения, даже постепенно привили мне свою идею о необходимости постричься — грубое, на старый лад, безжалостное распоряжение, наказание без вины, первый толчок к глухому внутреннему протесту: «Надо остричь мальчику волосы» — никогда не забуду!