В открытой борьбе сила была на моей стороне: ведь кролики мои, не так ли? Так вот тебе, черный воробей, и я целый день таскал моих любимцев на руках, не разрешая ему и пальцем до них дотронуться. «Хватит с него, что смотрит!» — и я душил их в объятьях на глазах у врага, в насмешку. «Ангелочки мои!» А он страдал, страдал, но не подавал виду и всё мне улыбался. «Подожди, и мой день придет», — наверно, думал он.
Терпение его было вознаграждено, и день пришел — горький день, когда мне надо было идти в школу, не такую, как моя прежняя, а настоящую школу, серьезную, строгую, с расписанием уроков, с которых нельзя уже было сбежать, ибо, как сказала тетя Бизука, я был теперь взрослый верзила, и необходимо было тупо и всерьез приниматься за учение, чтобы стать человеком. Как я страдал, одному богу известно. Бесконечные уроки сеньора Силвы, учившего нас всему, кроме гимнастики, и так скучно объяснявшего на каждом уроке, что мы будем проходить на следующем… Грамматика, география… Какое мне было дело до глаголов и существительных и как меня могло интересовать, что земля круглая и вообще, что делается в мире, когда мой мир был сосредоточен в моих кроликах?! Сеньор Силва говорил громко, но я его не слышал; мои мысли были заняты одним проклятым вопросом: что там делает Силвино с моими кроликами? Я пожирал нетерпеливым взглядом бесстрастный циферблат часов в коридоре, бесконечном, гулком коридоре, с десятью окнами на школьный двор, бывшем главной артерией шпионской деятельности наших надзирателей, неожиданно возникавших в дверях класса, заставая врасплох бедных лентяев. Стрелки не. двигались… Я терялся в лабиринте догадок, одна мрачнее другой: он их гладит… чешет… выводит пастись в огород?.. Постановке и решению этих проблем мешал сеньор Силва, будивший меня бестактным вопросом:
— О чем я только что говорил, Франсиско?
Я не знал. Меня наказывали.
Дома, едва вбежав и сбросив ранец, я походя целовал тетю и бежал взглянуть на кроликов.
Белизна их шкурок не выдавала никаких тайн. Красные глазки глядели мирно. Я набрасывался на них и колотил из ревности. Они пугались, хотели убежать, опускали уши — я обнимал их, почти плача от раскаяния.
Вечером в столовой, когда тетя вязала и я сидел над домашним заданием, он, разбойник этот Силвино, начинал разговор про кроличьи дела специально, чтоб меня унизить.
— Я сегодня, знаешь, Франсиско, ходил с твоими кроликами до самой булочной.
Я закусывал губу:
— Что?..
Силвино видел, что рана открыта и кровоточит, и продолжал наступление, наслаждаясь моей агонией:
— Ну ладно, я пошел. Взгляну, как они там, — и выходил медленно: руки в карманах, насмешливая улыбочка в углу рта — воплощенная месть.
Отчаяние мое доходило до предела. Перо в нервно дрожащей, руке выводило букву в тысячу раз уродливее, чем обычно, я пропускал слова в переписываемом отрывке из «Сердца», тридцать девять минус пятнадцать составляли двенадцать в задаче про апельсины.
Май мягкий, май милый, май мелодического звона колоколов в теплых сумерках, на приютской часовне, май принес в дом моей тети, кроме новых перьев у канареек и нескольких ранних мандаринов, еще одно, страшное — смерть: Силвино попал под грузовик, когда ходил на почту отправить письмо.
Он не сразу умер. Он появился, мучительно стеня, на руках у чужих людей, которые несли его, следуя за продавцом местного магазина, прокладывавшим путь и, жестикулируя, объяснявшим случившееся прохожим.
Ночью он бредил, невольно исповедуясь во множестве маленьких шалостей, в том, что съел тарелку желе в погребе, что из тетиной корзинки для рукоделья взял катушку ниток, что зарыл во дворе две серебряные ложечки. И еще он раскрыл великую тайну розовых кустов. Дело в том, что много месяцев подряд сад каждое утро просыпался усеянный лепестками при полном отсутствии ночного ветра. И так как сад был обнесен высокой стеною, то каждодневное это чудо сильно озадачивало тетю, уже готовую склониться к предположению спиритки доны Марокас Силвейра, что это дело рук какого-нибудь шаловливого и лукавого духа. А это он, Силвино, был, оказывается, тираном тетиных роз, и, просыпаясь с петухами, шел в тишине каждого рассвета, гонимый какой-то непонятной страстью, тайно срывать и разбрасывать розовые лепестки, никем не уличенный.
Тетя даже засмеялась тихонько при этом неожиданном открытии: