Выбрать главу

Эппель Асар

Где пляшут и поют

Асар Эппель

Где пляшут и поют

Александру Кабакову

- Знаешь, - потерянно сказала она, - я ведь нечестная. На меня в одиннадцать лет материн муж навалился - и всё. Я на сундуке сплю. Мать его прогнала, а сама до сих пор жалеет. И орет на меня. Но я все равно девушка. Я же никогда никому... я полюбить надеюсь... А живем мы на Домниковке. Там дома закопченные, кирпичные. Как кровь, если не застираешь. У помоек дядьки в буру режутся. За сараями шпана дрочит и кошек вешает... А вот я тебя сейчас поцелую!

Она склонилась над запрокинутым под софринским облаком мной.

- Ой, и тут паутина!..

Облако виднелось, уже когда подъезжаешь, а когда выдерешься из вагонной давки на платформу, всегда оказывалось на своем небесном месте. В каждом тамбуре уехавшей прочь электрички оставались притиснутые к девушкам парни, остановки три как вдвинувшие коленку между их ног, отчего лица девушек делались нерезкими и тупыми, а сами девушки вот-вот могли перестать дышать.

...Поцеловала она меня на косогоре среди столпившихся елок с бурыми, в пагубной паутине по низам, сучьями. Елки норовили перерасти друг друга, чтобы остаться жить...

Сойдя с электрички, я попадал кроме облака под остальное дачное небо и шел, то и дело поправляя на плече ремешок ФЭДа и восторгаясь собой со стороны. Кто-либо с фотоаппаратом, тем более таким, в те годы попадались редко, а я трогал кожаный футляр и в словаре моей юности были сплошь фотографические слова: тубус, светосила, глубина резкости, а еще - фодис, коррекс, бленда и разные другие.

Мой ФЭД считался из лучших, и хотя номер его сейчас не вспомнить, был он до сорок второй тысячи, то есть в Трудкоммуне имени Ф.Э. Дзержинского сделан вручную. Что и ценилось.

Уже в тамбуре я только и думал о детсадовской нянечке, из-за которой изводился плотью, а сейчас шел на четвертую просеку (от станции минут сорок) к стоявшей в лесу большой недостроенной дядиной даче. Я бывал тут с детства и малым ребенком забирал, помню, в кулак пчел вместе с цветком, в котором они возились, и хоть бы одна ужалила.

Бездетный дядя очень меня любил. К моим приездам припасалась самая вкусная, какая только могла быть, советская еда: колбасный фарш в плоских консервных жестянках и бело-розовый зефир.

Половину дачи дядя сдавал детскому саду, непременно оговаривая, чтобы мне было позволено заработать фотографированием посвежевших на воздухе детей.

Снимки я делал прекрасные - на немецкой бумаге "Мимоза", шамуа (то есть кремовой), сатинированной (то есть как материя), размером девять на четырнадцать. Заграничный формат всех удивлял - наша была девять на двенадцать.

Каждого ребенка я снимал сперва с мячиком а потом с тачкой. Каждый снимок печатал в двух экземплярах. За четыре фотокарточки с родителей полагался рубль. Детей бывало тридцать, и я уезжал с тридцаткой, а это были деньги.

На прошлой неделе то ли нянечка, то ли судомойка внимательно наблюдала за тем, как со мной расплачивались. Даже бегала разменивать чью-то трешку.

Была она в ситцевом дачном сарафане, и, когда наклонялась утирать детям сопли, в вырезе начинали виднеться груди. Именно таких переполненных девушками сарафанов я всегда норовил коснуться в трамвае...

Маленькие эти груди она, опустив по плечам лямки, и вызволит, когда вздумает на пригорке поцеловать ополоумевшего меня.

Сегодня предстояло снимать новую смену.

Уже на подходе к даче слышались крики ручной галки, которую выпавшим из гнезда галчонком принесли детсадовские. Тетя стала выкармливать его мясорубочным фаршем, а дети таскали мух и червяков. Галка изрядно подросла, но все еще прыгала за тетей, показывая лакированный пунцовый зев, крича и постоянно требуя жрать.

Тетка моя, между прочим, успешно лечила солнцегрейными простынями дядин ишиас. Простыни сперва ослепительно белели под солнцем и прогревались. Потом она заворачивала в них несопротивлявшегося дядю. И помогало. В холодке на воздухе дядя засыпал с места. Правда, неукутанный, он тоже засыпал и не только в холодке на воздухе. И тоже - сразу. Однако целительную процедуру не оспаривал, хотя и морщился, пока тетя тараторила о лечебной силе осолнцованных простыней.

Я отснял детей. Каждого с тачкой и мячиком. Смена приехала еще не вся. В аппарате осталась пленка. Потом поел колбасного фарша и попил чаю с белорозовым зефиром. Потом обыграл дядю в шашечную игру "углы", а когда он прилег под большую ель отдыхать, засобирался на станцию.

- Ты по открытому месту не ходи. Голову напечет. - Сказала тетя. - Ты лесочком, и короче будет!

- Это как?

- Я покажу! - вмешалась нянечка в сарафане. Она пришла за наперстком, а до этого, пока я снимал, крутилась, обдергивая на детях штаны и суя, когда надо, мячик.

Мне так нестерпимо захотелось идти новой дорогой, что я даже не стал прощаться со сладко спавшим на простыне дядей. Ремень его брюк для свободы большого живота был распущен, а шерстистая грудь, будучи без майки, вздымалась и опускалась сообразно производимому губами "п-пу!".

По дядиной груди ходила галка, заботливо удаляя мертвые волоски. Она их не выдергивала, а пинцетиком клюва аккуратненько убирала с места, сторожко приседая на каждое "п-пу!". Изъятый волосик птица не бросала, а домовито укладывала дяде в ухо, но не в ушную дырку, а в известное всем углубление над мочкой.

Он, смеясь и конфузясь, станет потом вытряхивать их пальцем, добрый мой и незабвенный дядя, а возмущенная галка, разложив крылья и разинув пунцовое горло, будет прыгать у его ног и ругаться последними словами.