Они миновали костел и вскоре оказались у дома Турчиных.
— Они у себя! — воскликнула Вирджи. Из кирпичной трубы поднимался дым, у крыльца сложены поленницы, громоздятся дрова, только что нарубленные поленья сохраняют незаветрившуюся белизну и нежный, не спиртовый еще запах древесины. — Вот ты и увидишь Надин.
Вирджи потянула за бронзовую ручку, дверь не шелохнулась. Пришлось стучать: сначала в дверь, потом в окошко. Никто не ответил.
— Нет ли здесь другого входа? — спросил Владимиров.
Но и кухонная дверь оказалась на запоре; они вернулись к крыльцу, стуча во все окна, озираясь на дорогу, не покажется ли где Турчин.
Из переулка выехала пароконная повозка, груженная неободранными, в сухом листе, початками кукурузы, рядом с лошадьми шагал фермер в высоких сапогах, в обвислой шляпе и в жилете поверх серой рубахи. Он замедлил шаг, похлопал по крупу лошадь, спроваживая ее вперед, а сам поотстал и снял шляпу.
— Здравствуйте! — откликнулась Вирджиния.
— Что, не открывает? — усмехнулся он.
— Вышел куда-нибудь, — Владимиров оглянулся на дом, резная из железа корона над трубой резко обозначилась в небе.
— Прежде у них открыто бывало, теперь — на запорах. Жил тут при нем один, дров нарубил.
— Что же он делает там, закрывшись?
— А все пишет! Жжет бумаги и новые пишет.
— Как же вы знаете, что он жжет именно бумаги?
— По дыму. А то мальчишки в окно заглянут. — Он вдруг напрягся лицом и снова сорвал с головы шляпу. — Добрый день, мистер Турчин, тут вас поджидают.
В дверях стоял Турчин. Он кивнул фермеру и не сводил с него глаз, пока тот не пошел своей дорогой. Турчин в сером пальто с узким бархатным воротником, в штиблетах, со шляпой в руках, но без галстука; из-под бороды выглянул мятый ворот рубахи.
Вирджи бежала к Турчину, он захлопнул дверь и подпер ее стариковской покатой спиной. Она поцеловала его в небритые щеки, ощутила — с брезгливой жалостью — чужой, враждебный запах старости.
— Это — Новак, сын Яна Новака, здешнего первопоселенца, — сказал Турчин вслед фермеру. — Я, признаться, не сразу услышал ваш стук, — неловко солгал Турчин. Что-то он прикидывал в уме: искал, как уберечь свое одиночество. — Спасибо, одолжили старика, — сказал Турчин по-русски.
— Я не из числа благодетелей человечества, — холодно сказал Владимиров, — У меня свой интерес, своя корысть. Вы спрашивали книгу отца, он послал ее тотчас же, но путь не близкий.
Турчин принял книгу резко, схватил стариковской, перепончатой рукой, листал, отстраняясь, чтобы лучше видеть, шевелил губами, дивясь, что прошла жизнь, целый век на другой планете, а он читает кириллицу, и все ему близко, всякое слово, любая строка и начертание буквы. Ослабели колени, голову закружило, с родными литерами дохнул на него степной зной Придонья, уши забил гомон пролетающих над весенним Аксаем птиц, зовущий голос матери, тихое покашливание отца, ноздри хватали тепло побеленной, в половину хаты, печи.
— Миша сразу мне добрым показался… едва он вошел в контору на Вашингтон-стрит… — бормотал старик, ухватывая глазом строки. Чем-то он заинтересовался особо: — Знаменитые канаты с Кронштадтского завода… как же, помню. Демидовские рельсы, якоря, цепи… самовар, клепанный из одного листа: вот так удивили мир! Машина господина Алисова для печатания нот?
— Это в Филадельфии на выставке было, — сказал Владимиров. — В русском отделе.
— Грузокат Вонлярлярского! Вон-ляр-ляр-ский. Не сразу и выговоришь. А это что? Морские виды Айвазовского? Так, так, так; лен Васильева, лубочные короба, мочала Беляева, рогожи, мерлушки. Ну-с, а машина Алисова для печатания нот, что в ней особенного?
— Все это уже старина, четверть века прошло, уже и Россия переменилась. Только морские виды Айвазовского и уцелели.
— Верно, — Турчин протянул ему книгу. — Возьмите.
— Зачем же, книга — подарок.
— Времени мне нельзя тратить, — шепнул Турчин, едва ли не на ухо Владимирову, — ни часу. Мне свое кончать надо, — просил он о понимании и пощаде. — Потом, голубчик, потом… я теперь плох, зол, жесток, а иначе нельзя… Я вам обещал и доскажу… сейчас же и доскажу: что год говорить, что час, все едино; кто понятлив, тому и слов немного надо — вот моя Помпея, — показал он на радомские дома, — и Питер, и Троя — глядите! — И вдруг, переменясь, зорко оглядел двор и улицу. — Приезжал Крисчен. Привез бумаги — бесценные бумаги: память крепка, а бумаги нужны, прочтешь старую бумагу, и память сразу на верные ноги встанет. У меня и другие помощники есть, и терпят от меня, вот я и пользуюсь, что терпят, вам-то что — вы приехали и уедете, забудете обиды…