Выбрать главу

С войной мы покончили осенью 1864 года; правительство конфедератов трещало, вот-вот развалится, в захваченных нами мятежных штатах хозяйничали ловкачи и пройдохи, они публично кляли Ричмонд в своих Капитолиях и молились за него среди ночи. С армейской бригадой в Джорджии или Южной Каролине я только и мог, что отвоевывать для тартюфов мятежа новые земли; с пером в руке и у печатных машин Фергуса я имел надежду сражаться за свободу и равенство черных. Мы поселились в пригороде Чикаго — Кенвуде, где жили и до войны. Тот Чикаго, старый, великодушный к нам, деревянный, еще не сожженный огнем, был не слишком велик; он уступал даже и Сент-Луису.

Жили в Кенвуде; проживали полковничье жалованье, собранное в полтора года, когда неграм-солдатам стала платить казна. А война еще шла, у нее были свои герои — старые и новые, — Ричмонд еще кусался, разбрызгивая ядовитую слюну, еще десятки тысяч матерей оплакивали рожденных ими солдат. Север воевал успешно, а кому среди побед угодно слушать голос скептика, напоминания о напрасно отданных битвах или недобрые пророчества! Мои памфлеты шли не бойко. Их ценили немногие, кто хотел заглянуть вперед, а потому и не боялся прошлого. Республика жаждала авторитетов, я покушался на них: я возвышал волонтера, вооруженный народ, но, едва речь заходила о генералах и политиках, мой рот оказывался полон острых булавок. И теперь меня враги ценили больше, чем друзья; они откликались на выпуски «Военных раздумий» свистом и проклятиями, Ричмонд изругивал меня, и это было хорошим знаком, что я все еще опасен мятежникам. Я советовал президенту вырвать с корнем ядовитое дерево рабства, выдворить из нашей страны палачей, начавших братоубийство; звал подкрепить делом бумажную свободу черных, отдать им земли вчерашних господ. Юг ненавидел меня, а чикагский обыватель добродушно грозил мне пальцем; я обманул его, он хотел видеть меня рядом с Улиссом Грантом, в тесном ареопаге победителей, и вот моя благодарность: я живу в Кенвуде, в бедной квартире, хожу в сюртуке, дружу с вольнодумными скептиками и сам сочиняю скучнейшие материи. Есть ли больший грех на земле, чем обмануть воинственные надежды никогда не воевавшего обывателя!

Линкольн удержался еще на срок в Белом доме, и Ричмонд осатанел: опаснее всего смертельно раненный зверь: для него нет морали, нет предосторожности или преграды, которая удержала бы его во всякое другое время. Сама судьба благоволит к нему, ему удается невыполнимое, последний его удар когтистой лапой бывает смертельным, так что и победитель и побежденный падают рядом замертво. Я следил за европейскими делами и видел, как жаждет Англия, чтобы была задета ее честь, а уж если задета честь Англии — англичане не преминут действовать. А Франция попала под иго авантюриста, и он ждал, когда Конфедерация станет на грани катастрофы, чтобы вмешаться в наши дела, особенно если Англия даст корабли, чтобы перевезти солдат в Мексику, где у маленького Наполеона второй дом. И если они действительно вмешаются и сумеют расколоть нашу страну, то легко себе представить, как дьявольски будут они хохотать, видя нашу, когда-то могущественную, республику разбитой и расчлененной.

Я собрал свои военно-политические пиесы в одну книгу, дал ей имя «Военные раздумья», написал две заключительные главы: одну — о грозящем республике вмешательстве Европы, другую — обращенную к народу и президенту; ее название — «Что надо сделать?» — говорит само за себя. На книжке стоит имя не Фергуса, а Уолша: мой друг оказался тогда в беде, едва не разорился на ученых изданиях и попросил печатать Уолша. Уолш не успел выставить книгу в витрине магазина, как случилось чудо: все распродалось в один день, я получил уцелевшую в типографии книгу, единственную, с которой и отправился в Вашингтон к Линкольну. Но колокольчик на двери Уолша в тот день звонил не так уж часто, покупатель брал книгу оптом, по двадцати и более экземпляров, кто-то скупил все, чтобы сжечь книгу или утопить ее в сточной канаве. Странная судьба наших книг! «Чикамога» есть у меня, а «Военные раздумья» и двадцать лет тому назад мы уже не могли найти. Мне грех жаловаться, а каково Надин! Написать редкостное, чего никто другой написать не мог, и не увидеть не то что книги, даже и типографского сырого листа, страницы, набранной строки, — какая же это казнь! Если машину не изобретет такой-то и в таком-то месте, то спустя годы ее непременно придумает другая сметливая голова в другом месте, а не будь Рафаэля, не родись он, так и не было бы его никогда.