Выслушав это возражение поручика, старик горестно уронил голову на грудь. Какое заблуждение! Какая безнадежная запутанность европейских дел, если образованный и благородный русский офицер так превратно понимает события. И, все более горячась, клянясь Богом и угрожая пасть перед поручиком на колени (от чего тот его дважды упреждал, не давая упасть), старик поведал поручику правдивую историю разрушения Габсбургов в Венгрии и создания республики. Так поручик узнал правду о Пресбургском сейме, об уничтожении венгерцами унизительных политических привилегий, об упразднении барщины и десятины, о невозбранной свободе передвижения крестьян, о всеобщем избирательном праве и многом таком, что поручик счел бы за счастье, за свершение самых дерзновенных мечтаний увидеть в России.
— Чего же вы ждете от меня? — подавленно спросил поручик.
— Помогите нам уйти отсюда. Поляк не должен умереть без помощи. Мы собирались выбраться одни, когда все уснут…
Ба-а-ам! — донесся и сюда отдаленный удар колокола. Пономарь не напрасно остался в звоннице, — быть может, эти удары значат больше, чем венчальный благовест?
— Но вы оставите мне свое оружие?
Старик усмехнулся, его закрытое, суровое лицо выразило горестное сожаление о том, как мало понял его этот человек.
— Пока я дышу, пока Бог не позовет меня, — клятвенно воскликнул он, — пока палачи Гайнау не отрубят мне рук, я не сложу оружия!
Поручик молчал, молчал и старик, более не решаясь просить о помощи, но тут раздался голос дочери, хрипловатый от пролитых слез.
— Он очнулся, — сказал Иштван, — нам нельзя медлить.
Поручик поплелся за стариком, отчаиваясь, не решаясь поднять глаз на человека, которого подвигнула на подвиг не служба и золотые полуимпериалы, а совесть республиканца. Поручик легче принял бы звук близкого выстрела, пулю, просвистевшую у самого уха, чем тихий, презрительный и такой знакомый голос поляка:
— A-а! Турчанинов! Поручик Жан! Вот вы и уверились, как трудно человеку не быть рабом, если он… раб!
Людвик! Мягкая, грассирующая речь, серые навыкате глаза, надменные в белесых ресницах, крупный нос с горбинкой, — как он его не узнал, едва увидев?! Они сходились в варшавском кружке, сходились близко, и внезапно рвали, вспыхивали несогласием, и более всего в том, как переделать раба на человека. Поручик Т. настаивал, что прежде изменится устройство общества и способы добычи хлеба насущного, даже его цена, а затем и люди; Людвик же, горячась, закипая пеной в углах рта, утверждал, что человек обязан сам изгнать из себя раба, а не сделай он этого — никакое новое устройство общества не станет возможным.
Встреченный так унизительно, поручик преданно бросился к другу, — в этом был весь его характер: порывистый, чистый, упрямый, но не упорствующий в заблуждениях.
— Людвик! — Он положил руку на дрожащее плечо поляка. — Ах, Людвик!
— Как же ты мог! — Людвик будто горевал, что они теперь не вместе, как были вместе в Варшаве.
— Ты ли не знаешь всей неотвратимости военного механизма!
— Сломать меч… сломать предательский меч и… обе половины прочь… Пусть казнят! — Он словно возвращался в бессвязное бормотание. — Лучше смерть… чем предать свой ум…
— Если бы поляки стояли в стороне! Ах, Людвик, если бы они не вступили. Это привело его в бешенство.
— Царь нашел бы десятки других причин. Не поляки его испугали, а революция… она избрала равенство… позволила словенцам, кроатам… пользоваться материнским языком… разрушила Габсбургов… напечатала свои ассигнации… Он тебя укротить хочет, Турчанинов…
Голова Людвика снова запрокинулась, поляка положили на плащ из домотканого сукна, чтобы нести по склону горы, в направлении костела, там старик рассчитывал найти друзей. Неумолкавшие удары колокола давали ему знак, что дорога к спасению не вся перекрыта. Священник, молитвенно сложив руки, проговорил: