— Как вы изменились, сержант!
— И вы тоже не прежний: пожалуй, мундир на вас не застегнется. А вы, мадам… Ах, как мы любили повторять вслух: мадам, мадам, наша мадам![1] Как будто на всем свете не было других женщин.
Откинув голову, Надин счастливо рассмеялась, словно была не в толпе, а высоко в седле, рядом с мужем, и глаза слепило солнце, и дела шли как нельзя лучше.
Они шагали быстро, Барни прихрамывал, он забыл, что выпущен на улицы столицы, чтобы, надрывая глотку, выкликать название пьесы и имя бенефициантки, звезды Лоры Кин.
— Вам нечего бояться, мадам: мир будет стареть, а вы нет.
Надин приникла к мужу, шепнула:
— А ты колебался, ехать ли в Вашингтон!
— Святой Патрик! Я никогда еще так не жалел, что у меня ни цента в кармане; вот учинил бы я вам выпивку!
— Мы не пьем, сержант.
— Как, все еще не пьете?! — горестно воскликнул Барни. — А ведь пожалеете, да поздно будет. Сегодня праздник, сегодня и я, пожалуй, спляшу так, что все мои железки рассыплются. Из всех последних сражений, которые мы выиграли, знаете какое самое толковое? — Барни умолк ненадолго, чтобы Турчин не подумал, что бывший сержант и впрямь экзаменует его. — Когда мы выбрали Линкольна на второй срок! Эйби не даст им поднять голову! Он прикажет всех их свезти в форт Самтер, выдать им дырявые, самые паршивые лодки, какие только у нас есть, и пусть плывут через океан к своим дружкам, к чертовой матери, простите меня, мадам!
— Блажен, кто верует, сержант.
— Уж мы молились за вас, при каждом удобном случае. Только не знаю, помогает ли русским молитва католиков?..
Толпа оттеснила их к огромному фургону, он въехал правым бортом на тротуар, под зеленый, прозрачный шатер весенней листвы. На фургоне пыль дорог, тяжелые фермерские лошади не выпряжены, на передке тучная негритянка, впервые попавшая в такой большой город; она выкатила глаза на толпу и громко бормотала:
— Господи! Иисусе! Неужто у каждого из них есть свое имя?
— Есть, тетушка! — откликнулся Барни. — И не одно, а два имени, а то и три, а у немцев, случается, и больше.
— Что вы делаете в столице, Барни? — спросил генерал.
— Детей! Ничто мне так не удается, как дети, извините, мадам. — Он не понял, отчего изменилась в лице Турчина. — Я тут в госпитале лежал, ну и подобрала меня здешняя девчонка; теперь волосы на себе рвет, да поздно. Мы у верфи живем. — Он назвал адрес. — Она меня редко на порог пускает, а когда оплошает, ей это дорого обходится. Трое у нас, по первому разу она двойню родила.
Турчин замкнулся в тяжелой и, как почудилось Барни, презрительной отчужденности, будто нет здесь ни бывшего сержанта, ни белых, ни черных, ни шныряющей прислуги, ни чадящих факелов, а только они, знатная залетная пара посреди пустыни. А ведь он к ним с открытым сердцем, он им о законных детях говорит, посмотрели бы они на его мальчишек-близнецов! И Барни начала разбирать злость.
— Хорош городок! — выкрикнул он. — Конюшней насквозь пропах, куда ни плюнь, конюшня. Лошади — загляденье, а в седлах каждый второй — стервец. Говорят, их повитухи принимают готовенькими, с серебряными шпорами на пятках! Сегодня бы этим сукиным сынам носа на улицу не показывать, а вы посмотрите, сколько их, и карманы от кошельков обвисли. А мне и напиться не на что! Вот! — Он рванул в сторону афишу, открыв поношенный жилет и изодранную, распахнутую на груди сорочку. — Лора Кин меня греет! Знаете, кто мне устроил этот бумажный сюртук и доллар в день? Помните Уильяма Крисчена, он все в типографии вертелся, когда вы стали печатать «Зуав газетт»? Теперь он важная птица в театре Форда, вышибала, что ли, не пойму толком.
Из боковой улочки высыпала орава мальчишек-газетчиков в форменных картузах и куртках, на новомодный нью-йоркский манер, с тяжелыми пачками вечерних газет. Они громко кричали о том, что президент Линкольн и генерал Грант с супругами посетят спектакль театра Форда «Наш американский кузен» с Лорой Кин в главной роли. В нескольких шагах от Турчиных остановился кеб, и генерал крикнул кебмену, что берет его, хотя до Белого дома оставалось немного; Турчин заторопился. Уже усадив жену, он сунул сержанту пятидолларовую бумажку.
— Взаймы! Только взаймы! — горячо заговорил Барни О’Маллен. — Иначе не возьму, иначе я оскорблюсь. Вы же знаете мой необузданный нрав! — Впрочем, деньги уже лежали в его кармане, и говорил он больше для зевак, чем для Турчина. — Иначе это черт знает что: милостыня! Вы с мадам должны прийти ко мне в гости! — Он повторил свой адрес.