Выбрать главу

— Он добр, а меня любит, как никто больше не будет любить. Кажется, он согласился бы видеть меня христовой невестой, только бы не отдавать другому.

— Тогда я непременно иду к нему!

Она рассмеялась насмешливым, превосходящим собеседника смехом.

— И я ведь люблю его не меньше и не вижу жизни отдельно от него. Вот к вам я пришла вдруг… не знаю, может быть, вы и осудите это, а уйти от него вдруг — нельзя, это — убийство.

И уже мне не до отца: я целовал ее руки и клялся, что никогда не стану судить ее за этот шаг.

Случалось ли вам взять в ладони лицо любимой, чтобы оно легло покойно, все, как голова младенца в руки матери; смотреть и смотреть, запоминая черты, не решаясь поцеловать, чтобы не разрушить прекрасный и почти нематериальный мир, и вместе с тем беря его влекущую, единственную материальность, дыхание живой плоти; взять в ладони и смотреть, смотреть, пока остальной мир не расплывется, не канет в туман, оставив тебе только эту тайну, этот сосуд драгоценный?..

Отец повел себя со мной грубо. Окажись я в долбленом донском челне посреди бурного океана, я бы чувствовал себя уютнее, чем в гостиной бывшего полкового.

— Как же это вы так, — вдруг, очертя голову? А ваши мать и отец? Или для вас они ничто?

— Они не станут мешать моему счастью.

— Ловко же вы устраиваетесь… у себя в захолустье! — Он подбирал слова побольнее. — А ну как я не поверю?

— Извольте! Я поскачу на Азов, загоню не одну лошадь, и обратно.

Я сдерживал себя, унижался, а он и в готовности моей увидел только поспешность, жадность заполучить в жены княжну.

— За что же лошадей истязать?! — корил он меня. — В нашем кругу так не заведено, поручик. Я не ретроград, однако же сватовство имеет свои правила и обычай.

— Мой круг действительно беден! Ни крепостных, ни тягла, ни даже имения приличного!..

— И что же, решили поправить дела? — Казалось, в руках у него шпага, он наносит мне кровавые уколы, а я стою нагой, не защищенный и сукном. — На приданое рассчитываете?

Каких сил стоило мне не оскорбить его, но Надя наверху, в мезонине, Надя ждет; подходя, я заметил ее в окошке.

— Наши мнения о жизни — мои и вашей дочери — исключают корысть!

— Посадите ее на хлеб и воду? В бедность обратите, в нужду! Увезете ее на Аксай, в камыши, обречете бессмысленной жизни! В чем же ваша честь? Долгие месяцы рядом со мной, и ни слова о вашем сговоре, игра… игра и казацкие хитрости. Вы и стрелялись-то, голубчик, хитро, так, чтобы полковой успел руку отвести! Ах, напрасно, напрасно!

Как он страдал, обманутый ревностью, как верил, что перед ним пройдоха, искатель денег. Но и мне не легче; гнев кружил голову, и я не узнал своего голоса, когда хрипло, срываясь, выкрикнул только два слова:

— Ваше сиятельство!..

— Какой же я простак, господь милосердный! Мне бы дать вам застрелиться. Да вы не стали бы, не стали! Та ночь — вся ложь, только и правды, что ваша измена!

Я уже уходил, готовый распахнуть дверь пинком, вышибить ее плечом, на ней выместить отчаяние.

— Мне бы предать вас суду… как вы того заслуживаете… Предать суду, пока не поздно.

— Я призываю вас привести свою угрозу в исполнение. И обещаю подтвердить все, каждое ваше слово, хотя свидетели и мертвы, — сказал я, уходя.

Он бросился за мной в прихожую, слепая ревность сделала его глухим к рассудку.

— Мне бы вас австрийцам выдать! — закричал он. — Австрийскому скорому суду!

— Надеюсь, и наш не оплошает, ваше сиятельство. Хватит и прыти и параграфов!

Мои старосветские отец с матерью, среди забот о вареньях и соленьях, о поправке дома неподалеку от Новочеркасского острога, в привычном кругу среди семейных праздников, приказных дел, мадеры, домашней медовухи, знаменитой запеканки-травника и архипелажских вин даже и не подозревали, в какую беду попал их сын.

В войну теперь снова вступила Надя. Ее кампания оказалась короче моего карпатского похода, но победа двусмысленностью своей напоминала нашу. Жестокое условие! Наш союз признавался, но брак откладывался на годы. Мне надлежало отправиться в Петербург, в Академию Генерального штаба. Наступил мир, генералы, даже и умные, не предвидели близкой войны, а без артиллерийских громов я слишком долго мог пребывать в субалтернах, представляя ничтожный интерес для княжеской фамилии. Вместо свадебного стола я получал откомандирование в далекий Санкт-Петербург, в классы Академии. Расчет отца был прост: разделенные равниной в тысячи верст, мы с Надей излечимся от блажи. А нам с ней только и не хватало препятствия, вырытой другими пропасти, подмостков для подвига чувств и духа. Я жестоко страдал разлукой, Наде выпало испытание труднее: она не получила Петербурга, новизны, неожиданных знакомств и открытий, и надо было обладать ее волей, чтобы, живя в Варшаве, проходить свои классы, свою науку, не уступающую моей. Она успела в языках, в истории, в литературе древней и современной, а в зрелости мысли превзошла многих воспитанников Академии; женский ум, не отягощенный службой, формулярами, казенными веригами, оказался свободнее и развязаннее в полете. Мы писали друг другу, писали неистово; отец держал слово: счастливый моим отъездом, он избавил нашу переписку от домашней цензуры.