Он успокоился под нежными ладонями дочери, отложил разговор о церкви, в душе не веря, что мы не уступим.
— А как Александр? — спросил он вдруг. — Как вы нашли его, служа близко?
Он отдавал моему презрению Николая, вчерашнего властелина, в надежде, что новый окажется лучше.
— Проигранная война обяжет его ко многому, — сказал я, — тут и самый сильный на прежней позиции не удержится. А потом? Не знаю. Если без перемен, без конституционных верных учреждений, то неминуемо и новое палачество. Тиранов делают больше обстоятельства, чем прирожденный характер.
В Петербурге нам устроили ласковый прием — наш покровитель не знал о гражданском браке, без повенчания. Отец чувствовал близкую беду: все, чего он хотел, — церковное тихое таинство, пусть без гостей и в пустой церкви, — ускользнуло от него, дочь, именно дочь, оказалась тверже, чем он мог предположить; он замкнулся, отчужденно наблюдал, как быстро мы собрались в поездку, и втайне надеялся, что, быть может, Европа образумит нас, успокоит, отнимет молодое ожесточение и, вернувшись, мы совершим обряд. Но поверх всего было тяжкое неясное предчувствие беды.
А благодетель недоумевал: мы решительно не взяли приданого, не взяли денег, солгав, что и своих девать некуда, — из всех его щедрот мы присвоили только синие камни для Нади — на грудь и в уши — и старую скрипку Гаспаро да Сало. Если бы он знал, что мы торопимся не в европейский свет, а к свободе, — сколько мудрых тирад услышали бы мы от него, как зажигательно рисовал бы он новое либеральное царствование, хотя и два прежних дали ему славу, отлили ордена и богатство. Человек несомненного таланта, он был смешон и низок своим неусыпным византизмом, — только отца видели мы, усаживаясь в экипаж, его голову, туго облепленную коротким седым волосом, удивленно вздернутые — чтобы удержать слезы — брови, тонкую, словно устремленную вслед нам фигуру.
Мы редко заговаривали о нем, но я чувствовал, что старик следует за Надей повсюду; да и как не быть тому, если и я, обиженный им, в бессонные часы ночи чаще видел не своих отца и мать, а невысокого военного старика, который смотрит на нас, сжав губы, чтобы не крикнуть, не унизиться до мольбы.
Глава четвертая
Из письма Н. Владимирова к отцу.
«…Турчин сказал мне: „Я был беззащитен перед жизнью потому, что доискивался высшей цели, вместо того чтобы, как другие, просто жить. Но это и сделало меня сильным, и я победил“. Многое вокруг него загадка, хотя передо мной обыкновенный старик, остерегающийся скрытой иронии, — он умен и обидчив, — старик в бархатной куртке и узких, к щиколотке, панталонах, в домашних ботах, старик, привязанный к бумагам, которые и не убираются со стола.
Затянувшимся знакомством с генералом я обязан тебе и вдове издателя. У них семья особенная, дочери и мать живут одними интересами, как могли бы сестры: они равно чувствительны, опрометчивы, равно нуждаются и равно легки в этой нужде. Старшая живет своим домом, жизнь младшей, Вирджинии, и госпожи Фергус я наблюдаю и вижу, как они берегут доллар, — не из скупости, а потому, что он важен. Странно, но обе женщины, в комнатах над книжной лавкой, живут интересами генерала более, чем своими собственными. Вдова готова потратить любую доступную ей сумму на подарок генералу, на покупку нужной для него вещи — лучшей бумаги, халата или шейного платка.
Откуда это родственное чувство иллинойских американок к выходцу из России? Я не имею ключа к этой загадке, старая стрекоза — так я мысленно называю худенькую и легкую как перышко старушку, с набором имитированных цветов и ягод на плетеной шляпке, — молчит. Я не знаю и того, жива ли еще госпожа Турчина, в девичестве Львова; здесь только дух ее витает, Фергусы молчат. Не спросишь о ней и генерала; что-то между ними случилось, быть может, когда она принялась жечь свои сочинения, — французская рукопись о поручике Турчанинове в Карпатах обгорела по обрезу.
Фергусы хлопочут об его пенсии; они не сложили оружия и после двух отказов конгресса, ищут старых его офицеров, влиятельных сегодня в стране, пробуют подтолкнуть к участию губернатора штата, для которого дела той войны — преданье старины глубокой. Оказывается, Турчин запретил им писать о пенсии, оскорбленный прежними отказами. Он гордый нищий, которому и помочь-то не просто: он истинно беззащитен перед жизнью, — в чем же его победа?
Я стал тревожиться о судьбе его бумаг. Повесть Надежды Львовой о поручике Т. писана ею в молодости, в 1851 году, и вывезена из России. В Штатах она писала много и, по словам. Турчина, все лучше. Дорожный дедовский сундучок набит бумагами. Будут ли они здесь нужны кому-нибудь?