— Не милостыня, сержант, а долг, долг чести, — сказал генерал, выручая ирландца в глазах зевак.
Откинувшись в глубину кеба, они ощутили свою отдельность от толпы; жизнь громыхала снаружи, как шрапнелью и беглым ружейным огнем, колотила в кожаный верх экипажа медью оркестров, взрывами праздничных петард и шипением шутих. Надин застегнула на муже мундир, пальцы ее успокоительно и благодарно чувствовали под мундирным сукном его тело, не тяжелое, не вялое, а порывистое и сильное. Она опасалась, что муж, сквозь опущенные веки, все еще видит перед собой незнакомую жену сержанта Барни и ее рыжеволосых детей. Им, Турчиным, это счастье не дано: так было решено еще в Польше. Теперь и подавно поздно: через год ей сорок, он на четыре года старше. Годами они не сходили с седел, грубея в бедрах; выносливая, терпеливая их плоть черствела, сбиваясь все туже. Теперь о детях и думать нельзя, и потому думается, думается, думается с помутняющей сознание тоской. Надин прижалась к мужу и поцеловала его, перебив дыхание, нетерпеливо, молодо, будто не в минутном укрытии, а в самом начале долгой ночи.
Лошади свернули влево, в аллеях уже сиренево смеркалось, копыта мягко ступали по утоптанной земле. Возница натянул вожжи, сомневаясь, ехать ли дальше, и Турчин крикнул, чтобы вез к самому входу в Белый дом. И снова на миг, но остро, раняще, Турчину подумалось, что предприятие его безнадежно, он опоздал и каркает среди всеобщего ликования; что он, иммигрант, не может возвыситься до народного ощущения торжества и радости победы; что он стареет и брюзжит, читает проповеди, когда пришел час джиги и благодарственных псалмов.
От Белого дома их отделял обширный газон и прореженный строй деревьев. Навстречу уже спешили полицейский и кто-то в темном сюртуке, с шляпой в поднятой руке, не то зазывая кеб, не то угрожая, чтобы он не двигался дальше, к двухэтажному белому зданию с ионическим портиком. Кебмен предпочел развернуться и, получив от генерала монету, покатил назад.
Турчин не успел осведомиться у полицейского о Линкольне, как вперед вышел смуглый красавец. Генерал узнал его — молодого чикагского дельца, майора, который слишком быстро оставил армию, но преуспел в политике.
— Вы к президенту?! Какая жалость! Он только что отправился в театр… Лора Кин… прощальная гастроль, — зачастил отставной майор. Его трясло от азарта, от тайного злорадства и предчувствия неудачи, которая должна, непременно должна постичь бесшабашного, дерзкого генерала, азарт подогревался и присутствием Турчиной: она старше майора, но всякий раз, когда он встречал ее, в нем поселялось горькое чувство обделенности, сознание, что этой гордой осанки, этих длинных, безукоризненных рук и удивительной законченности бледного, полуоткрытого рта, ее серых глаз, всей ее прекрасной, естественной плоти ему не перекупить за все богатства железнодорожной компании, не выторговать у бога, у судьбы, у бородатого генерала с речью родовитого тори. — Президент в театре Форда, но не с Грантом, нет, мистер Турчин, их жены не ладят. Госпожа Грант полагает, что отныне все взгляды должны быть обращены только на ее супруга. Но мы-то с вами знаем, как много сделал для победы Эйби…
Турчин буркнул что-то на прощание и свернул в сторону от вечерней улицы, освещенной газовыми фонарями, пламенем факелов, ярким светом харчевен и пивных залов. Поезд на Питсбург — Чикаго отходил после полуночи. Покружив по парку, Турчины направились на Десятую улицу, к иллюминированному фасаду театра Форда. Перед ними высилось трехэтажное, кирпичной кладки здание, нижний этаж оштукатурен, побелен и высветлен огнями, на его фоне всеми красками играло карнавальное действие: лакированные экипажи, медлительно поигрывающие красными спицами ландо, силуэты вороных, гнедых и пепельно-темных лошадей под седлом, громоздкие шляпы женщин, стянутые в талии и широченные книзу платья, мундиры старших офицеров, простроченные двумя сверкающими рядами пуговиц, парижские наряды, которым и война не помешала пересечь океан. Видимо, Линкольн только что появился в ложе: оркестр за кирпичной стеной заиграл «Hail to the Chief», толпа на Десятой улице откликнулась криками, гулом, полетели вверх цилиндры и шляпы, полетели так высоко, что немногие возвращались к своим владельцам. Внезапно толпа отхлынула к тротуарам, открыв дорогу экипажу с четверкой лошадей. Восторженные крики: «Грант! Грант! Да здравствует Грант!» — заглушили стук копыт; толпа узнала своего любимца в усталом, озабоченном, принужденно выпрямившемся человеке. Он сидел в расстегнутом, как и на Турчине, мундире, рядом с женой.