— Солдат у нас — русский, — обнадежил я его. — А уж генералы — каждый третий — немец.
— Я смотрел карту, Турчин, там Пруссия и другие немецкие земли не больше Канзаса, откуда же столько немцев, куда ни посмотри?
— А если явится немец-покупатель?
— Нет!
— Вдруг предложит большие деньги?
— Нет, Турчин! Немец если поселится, это — навсегда!..
Через две недели, обойдя с прощанием соседей, мы с Надей отправились в Нью-Йорк. Там можно было выгодно сбыть лошадей и по железной дороге уехать в соседнюю Филадельфию.
Румянец уже тронул щеки Нади, она с детским любопытством ждала новой жизни.
Глава восьмая
Я возвращался в конец грязной Перл-стрит, туда, где редко мелькали крашеные спицы экипажей; здесь по-деревенски медлительно скрипели повозки и крытые фургоны с мешками зерна, муки и отрубей. Я отправился на почтамт пешком, не имея лишних центов на омнибус, и таким же манером возвращался домой, от главных улиц, где, возбужденные близким рождеством, ньюйоркцы месили подошвами мокрый снег.
Утром в газете «Сан» я не нашел себя в столбце лиц, на чье имя пришли письма до востребования, и все же отправился в путь; я ждал письма от Нади из Филадельфии, она писала на почтамт, а не в типографию Нижинского.
Нашлось для меня письмо и в этот раз, местное, от Сергея Александровича Сабурова, я познакомился с ним еще в Лондоне. Сабуров был красив, умен, блестяще образован и неуловим как личность; он в равной мере мог оказаться пресыщенным дипломатом, авантюристом, игроком или жуирующим в Европе помещиком. В Лондоне он оказался в том же пансионе, что и мы, пылко, не теряя и минуты, напросился в дружбу и на третий день, испытывая мою щедрость, не нуждаясь, как мне казалось, спросил взаймы денег. Я дал, немного по его мерке, но ощутимо для нас. Сабуров был старше меня, служил на Кавказе, там, в горах, знал отца Нади. В строй попал за вызов на дуэль старшего офицера и удачный выстрел, добыл фальшивый паспорт, бежал в Австрию, оттуда в Пруссию, в Париж и в Лондон, за тысячи верст от богатого отцовского имения под Курском, — все дальше кочевал Сабуров, то соря деньгами, то впадая в крайнюю нужду. Он то молил о разрешении вернуться на родину, то, получив отказ, с досады принимал французское подданство, менял его на английское, нанимался из-под сводов Вестминстера или из кабаков Парижа в солдаты индийской или алжирской армии, никогда, впрочем, не достигая пункта назначения.
Тогда в Лондоне я его жизни не знал, деньги дал на один вечер, и он так небрежно сунул банкноты в жилетный карман, что я невольно посмотрел ему под ноги, не выронил ли он деньги? Больше я его в Лондоне не видел.
И вот, представьте, в Филадельфии, весной 1858 года, когда дела наши были так плохи, что и десять долларов казались состоянием, Сабуров окликнул меня с рессор, усадил в быструю коляску, объявил, что принял католичество, приобрел дружбу знаменитых ксендзов и хлопочет о кафедре в одном из главных костелов Нового Света. Одет он был щегольски, объяснил, что в Филадельфии он по другим делам, а вернувшись в Нью-Йорк, примет вид, приличный католичеству. В тот же день он вернул мне долг и попросил пардону, что тогда, в Лондоне, чужая тайна и честь женщины среди ночи повлекли его в Нормандию, за пролив. Нежданные деньги позволили нам переехать в Нью-Йорк.
Я стоял на пронизывающем декабрьском ветру, с уведомлением Сабурова, что он будет у меня сегодня вечером, и смотрел на мрачное здание Middle Dutch Church, оборудованное под почтамт, на ненужную теперь колокольню, с которой Франклин удивлял некогда горожан электрическими опытами. Я бы дождался вечерней почты, письма от Нади, но обстоятельства торопили меня в печатню. Двое других работников, гравер Балашов и Джеймс Белл, заканчивали труды уходящего года, господин Нижинский накануне отбыл с женой в Бостон, я остался один и мог довершить начатое втайне дело. Белл уйдет к семье на все рождество, Балашов вернется в свою каморку не раньше, чем спустит в кабаке все, до последнего гроша, а наш слуга и повар, дворник и посыльный, с громким именем Наполеон, встанет со мной за печатный станок, мы оттиснем последний полулист книги, и я тут же разбросаю свинцовые литеры Нижинского по кассам.
Вот каков был мой план. Я выбрал короткую повесть Нади «La Chólera». В ней выразилась детская память Нади: в 1831 году, девочкой, она ездила с сиятельным родственником по аракчеевскому раю, в военные поселения, и там с началом польской кампании распространилась холера и вспыхнул кровавый бунт. Память сохранила зрелище одичалой толпы, крики истязуемых, искаженные лица закрывшихся в доме офицеров. Вы знаете французский и можете понять, с какими затруднениями я встретился, не имея в английском алфавите всех этих черточек, закорючек и акцептов, без которых иная латинская литера ничего не скажет французскому глазу. Я мог бы перевести «La Chólera» на русский, но где у нас найдешь для русской книги читателя? А английский, хоть я и писал на нем политические пиесы, еще не открылся мне с той стороны, которая позволяет двигаться и в изящной словесности. Я долго трудился штихелем, едва ли не зубами грыз свинец, добывая французские черточки и акценты, теперь мне оставалось сложить в свинце две последние страницы повести. Набрана была и моя небольшая пиеса «О республике». Кровавые события на новгородской земле показывали пагубность монархии, я говорил о преимуществах республики и об ее американских пороках. Мы не чаяли от книги денег, дела жаждали мы, толчка, начала чего-то такого, что изменило бы пашу жизнь.