Выбрать главу

— Жизни собственным трудом.

— Но зачем же искать труд за нищенскую плату?

— Мы сыты, — сказал я коротко, но он молчал, смотрел на меня с укором. — Надя вернется из Филадельфии с подлекарским дипломом, тоже найдет себе платное дело.

— И за этим вы покинули Россию! Ради обывательской жизни!

Он был в ударе, а в меня вселяли великое спокойствие раскиданные в типографском пасьянсе страницы, оттиски с блеском влажной краски.

— Ради гражданской жизни, — сказал я. — В республике.

— А вы ее пробовали на зуб? Не фальшивая ли она, ваша республика?

— Больная, но истинная.

— Но может, ее болезни таковы, что я предпочту мудрого монарха?

— Тут мы с вами и разойдемся, — возразил я спокойно.

— Какая, впрочем, чепуха! — воскликнул Сабуров. — Ведь и я выбрал Штаты, и не часто жалею об этом.

— Вы, кажется, уже гражданин республики?

Он гаерски взмахнул рукой: чему быть, того не миновать.

— А я только приготовляюсь, только еще иду к цели.

— Во что вы верите, Иван Васильевич? В печатный станок? В книгу? Ведь и в России можно было лить пот на этакого прохвоста! Нижинский одной вашей мысли не стоит, клока волос!

— Спасибо: хоть и не высока цена. Я сейчас на себя работаю, этого вот ни один квартальный у нас не допустит.

Я протянул Сабурову оттиск.

— Славно! Славно, — приговаривал он, вчитываясь. — Жаль только — вслед, в могилку, ему бы при жизни такое прочесть… Ах, подлец, я, мол, прощаю, но как бог простит?! А старик недурен: надо же придумать — козье племя! Это мы с вами — козье племя! — радовался он почему-то. Наполеон принес ужин, на столе появились жареная говядина и гордость нашего повара — яблочный пирог. Я стал мыть руки: Наполеон сливал мне из кувшина, а Сабурова снедало нетерпение. — Кем же это писано? — напрягал он память. — Не новыми же перьями из российского третьего сословия? Им такой французский язык и во сне не привидится.

— Вы правы. — Я сел за стол к Сабурову.

— Неужто Герцен? — любопытствовал Сабуров. — Не вы же?

— Надя Львова! Представьте, моя жена, да, да, Надежда Львова-Турчина. — Мне доставляло радость повторять это.

После восторгов Сабуров стал остывать, заметил, что это камень на истлевший гроб, а не кинжал в сердце тирана. Не слушал возражений, что литература занята не личностями, а идеями, жаловался, что в России если и прикончат тирана, то втихомолку, а мысль пресечена и невозможна, и служба не ценится.

Я показал и мои отпечатанные уже страницы с мыслями о республике; Сабуров хмыкал, — можно ли называть североамериканскую республику формой народного правления, а политику — сложной наукой? Она — шарлатанство, основанное на суевериях толпы.

— Этой забавы вам никто не запретит, — вернул он мне оттиски. — Стоит ли содержать цензоров, расходовать деньги, если и без цензоров вас никто не услышит. Посинейте от крика — не услышат. Мне знакомо это чувство, когда в уединении складываешь гневные слова, и кажется, ты слышишь их уже на устах человечества, а ему нет до тебя дела, хорошо, если свояченица прочтет. Все это — в небытие, в утопии несбыточные, а в жизни надобно дело делать. Думаете, я невежда, прожигатель жизни, да? Не начитан в литературе?

Я молчал. Ему и не нужны были мои слова: все это были фигуры речи, риторика.

— Читал! И старомодного Адама Смита, и Фурье, и Сен-Симона, и всякое русское, запретное; читал, размышлял, казнился, а чем больше размышлял, чем дольше жил, тем яснее видел, что у книг своя дорога, а у жизни — своя. И нет такой святой мысли, которую люди не повернули бы против других людей, как меч, не знающий пощады ни в длани монарха, ни в руках якобинцев. Из возвышенных мыслей вьют пеньку для петель к виселицам… Вот вам моя жизнь, без утайки: на Кавказе я ударил зверя, палача, который не щадил ни горцев, ни их жен, ни детей, ни русского солдата, — ударил, когда нельзя не ударить, иначе — себе пулю в лоб. Мы дрались, я надеялся умереть, но ранил его и был сброшен в солдаты. Хорошо, я не сломился, бежал, через Тифлис и Турцию, в австрийские владения, я был образован, мечтал о скромной участи гувернера. И вот место найдено, я в имении графа С. — не хочу называть его, еще жива его вдова, и память обо мне, я надеюсь, живет в ее пылком сыне. Я читаю подростку Руссо, Вольтера, новейших философов-немцев и однажды убеждаюсь, что и в домашнем гнезде все стоит на лжи: граф склоняет к сожительству падчерицу, а из меня задумал сделать машину для любовных занятий его отставленной супруги. И я снова бегу, бегу в Пруссию, меня хватают, открывают, что паспорт мой фальшивый, и решают выслать в Россию, на основании подписанной между Пруссией и Россией картели. Прусский король готов, как червя, раздавить человека, не сделавшего ему никакого зла! У меня были деньги, я подкупил начальника полиции: значит, и эта сила — гнила и мертва, и даже высокую картель, скрепленную двумя державами, можно перекупить за горсть золота! Я иду к заговорщикам, ищу их, предлагаю свою жизнь, если она понадобится, а меня жестоко избивают за шалость, за оплошность, которую извинит и священник. Я принимаю католичество, — помните нашу встречу в Филадельфии, — мечтаю о церковной кафедре, а из меня хотят сделать шпиона иезуитского ордена…