Рахманинов едва успел поздороваться со служащими издательства, как из задней комнаты выскочил красный, задыхающийся Кусевицкий и с порога закричал, доставая Рахманинова жарким чистым дыханием:
— Что же это творится, Сергей Васильевич? Да есть ли бог на небе?.. Великий… да, да, великий музыкант умирает от ничтожной болячки, и все врачи бессильны что-либо сделать. Они не знают, не понимают, не могут!.. Так пусть вмешается небо! — И он потряс над головой сильными смуглыми руками. Движение призыва и угрозы, предназначенное небесам, невольно обернулось чисто дирижерской экспрессией.
На его крик из сумрака конторы выплыла Наталия Константиновна и замерла в дверном проеме, заполнив его весь. Рахманинов успел подумать, что чета Кусевицких впервые обнаружила бессилие миллионов, вслед за тем в тело ему вошла противная слабость. Он прислонился к стене.
— Да как же так… как же… — челюсти не разжимались.
— Я был у него утром. Он без сознания. Я послал своего врача, велел созвать консилиум. Недавно был телефон с профессором Саранцевым. Они привели Скрябина в чувство, но надежда плоха. Похоже на общее заражение… Что же это такое, я вас спрашиваю? — снова завопил Кусевицкий, и мелкие слезы брызнули с уголков глаз.
— Поедем домой, — каменным голосом произнесла Наталья Константиновна, — ты сделал все, что мог.
— Да что я могу?.. — беспомощно сказал Кусевицкий. — Что мы все можем?.. — И, сгорбившись, обмякнув, побрел к выходу.
Служащие взволнованно зашептались, обсуждая сообщение Кусевицкого. Рахманинов и не силился и не мог понять, о чем они говорят. Голову ломило в висках и затылке, тончайший, чрезмерный слух его отказал. Вдруг он очнулся, не попрощавшись, выбежал из конторы, схватил извозчика и помчался к Скрябину…
…Дворец, который снимал Вагнер, находился неподалеку от моста Риальто, и Верди, неплохо знавшего Венецию, удивило, что он раньше не обнаружил это красивое, хотя и порядком обветшавшее здание в духе Ломбарде. Он расплатился с гондольером, отстранил его помощь, легко выскочил из гондолы и стал подыматься по крутой, позеленевшей от времени мраморной лестнице. Обшарпанные ступени были скользкими после недавнего дождя. Он удобно, ладно чувствовал свое дородное, но послушное, мускулистое тело, знал, что движения его упруги и ловки, и если Вагнеру взбрело на ум тайком наблюдать своего гостя, то, к огорчению своему, он не обнаружит в нем примет старческой немощи.
Одна из створок высоких резных дверей была приоткрыта, Верди шагнул к ней, и тут же двери широко распахнулись.
Величественный слуга в белом напудренном парике, пятясь и низко кланяясь, отступил в сумрак просторной прихожей. Верди вошел, и тут же к нему бесшумно скользнули двое младших слуг и приняли его плащ и берет. Театральность встречи развеселила Верди и помогла успокоиться.
— Добро пожаловать, синьор Верди! — произнес тихий, приятный голос, и молодой человек в черном, узколицый и очень бледный, склонился перед Верди в балетном поклоне.
На миг Верди почудилось, что его разыгрывают, и он обрадовался такому проявлению жизни в сумрачном хозяине дворца, но вслед за тем он понял, что церемония встречи осуществляется всерьез. Зачем это нужно Вагнеру? Не лучше ли просто выйти навстречу гостю и пожать ему руку? Конечно, не чванство, не ломание и не желание поразить двигало Вагнером. Котурны неотделимы от его сущности и к тому же весьма уместны при маленьком росте. Бог ему судья!.. Важно, что сейчас они встретятся, и уж Верди сумеет растопить лед неуживчивого упрямца. И потом, их встреча принадлежит истории, а история любит рядиться в пышные одежды. И пусть ему вся эта помпа чужда и немножко смешна, Вагнер прав перед будущим. Разве интересно грядущим поколениям, если они встретятся, как два булочника на покое?
Верди поднялся по лестнице, устланной толстым бордовым ковром, и снова впереди распахнулись двери, указывая, куда ему идти. Он попал в полутемный зал, украшенный гобеленами. Вагнера и здесь не было. Верди немного подождал, любуясь превосходным французским гобеленом с изображением псовой охоты. Никто не появлялся, и он пошел дальше. Он оказался в трапезной, судя по длинным дубовым столам, уставленным старинной серебряной посудой. По стенам висело оружие, луки, колчаны со стрелами, охотничьи рога. Пол здесь был сложен каменными плитами, и шаги его гулко и печально раздавались в оцепенелой тишине покоев. Вновь распахнулись двери, и он вошел в затянутую кроваво-алым штофом комнату с напольными часами по углам. Все они остановились на без пяти двенадцать.
Верди уже не досадовал на странный прием. Отзывчивый, как и все итальянцы, он поддался величавой тишине обветшалого дворца. Душа его сосредоточилась, настроилась на торжественный лад, ему предлагали высокую игру, и он эту игру принимал.
Выпрямился, раздвинул плечи, убрал улыбку с губ и вошел в следующий зал, посреди которого высился обтянутый черным крепом помост. На помосте стоял простой деревянный гроб, в гробу лежал Вагнер, алебастрово белело его большое, навек успокоившееся лицо. Он сдержал слово, данное Верди, и до конца дней заставил его гадать над страшным символом этого свидания…
…А Рахманинов всем существом поверил, что Скрябин выкарабкается. Жизнь не занимается плагиатом, не крадет у самой себя. Она честнее искусства и обладает лучшим вкусом, не допуская грубых совпадений и дешевых эффектов. Успокоившись, Рахманинов едва не завернул извозчика и не сделал этого лишь в силу отвращения к непоследовательным, чудаковатым поступкам.
Едва переступив порог скрябинской квартиры, он погрузился в атмосферу несчастья. Оно лезло нехорошей давящей тишиной, в которой каждый звук казался вызывающе громким; шарканье ног, скрип двери и половиц, собственное осторожное, в кулак, откашливание, чей-то вздох; несчастье закладывало нос спертым духом закупоренного жилья с едкой примесью лекарств; несчастье било по глазам беспорядком, захватившим и прихожую, промельками каких-то лиц в дверях, внезапной толчеей в коридоре, — то не были домашние, многолюдство возникло из сочувственной бесцеремонности. Он еще топтался в прихожей, когда в задушенной сумятице взбаламученной квартиры выделились, высветились и закрыли собой все два лица — женское и детское. Рахманинов поклонился жене Скрябина Татьяне Федоровне и не сразу узнал его десятилетнюю дочь Ариадну.
— Я зашел проведать Александра Николаевича, — обратился он к Скрябиной. — Это можно?..
— Александра Николаевича нет.
— Простите, — смешался Рахманинов. — Мне сказали, что он болен, лежит…
— Александр Николаевич скончался… Пройдите, — она сделала шаг в сторону, пропуская Рахманинова в столовую.
Здесь стоял раздвинутый во всю длину стол-сороконожка, а на нем, плоский и маленький — не в гробу, а прямо на столешнице, застланной белой простыней, — лежал Скрябин в темном пиджачном костюме, крахмальной сорочке и галстуке. Вышитая думка чуть приподымала его круглую голову, причесанную, волосок к волоску, совсем как в детстве, когда он впервые вошел в класс Зверева и тонким самоуверенным детским голосом назвал себя: Скрябин. И совсем чужими детскому облику казались закрученные кверху усы и острая бородка.
До чего же он мал и хрупок, этот бедный музыкальный Прометей, и какая гордая, уверенная в себе сила скрывалась в тщедушном теле!.. Следовало подойти и поцеловать покойника в тесно сомкнутые уста или хотя бы в чистый, высокий лоб, но Рахманинов чувствовал, что ему этого не сделать, даже собрав всю свою волю. Дурнота подступала к горлу при одной мысли о простом, не раз исполнявшемся ритуале. И вовсе не из отвращения, боже упаси! Смерть еще не успела завладеть Скрябиным, он совсем не изменился, и не было в нем ничего отталкивающего, но виделась в обрядовом жесте какая-то оскорбительная для покойного неправда. Возможно, Верди и поцеловал скрещенные на груди руки Вагнера, большие, натруженные руки музыканта, но он все же был позван. Скрябин же не звал Рахманинова и едва ли вспомнил о его существовании в часы последнего борения. Поцеловать Скрябина значило бы признать его окончательно мертвым, безнадежно мертвым, таким мертвым, что с ним нечего считаться. А Скрябин вовсе не был и никогда не будет мертвым и немым, и не позволит себе Рахманинов кощунственного лобызания. Но вдова и дочь чего-то ждали, а он стоял холодным изваянием. Он не мог вынести неподвижного, в упор, взгляда больших, странно сухих глаз девочки. Она словно требовала от него чего-то… Он глядел на Скрябина, а краем глаза безотчетно ухватывал бедную обстановку, красноречивей всяких слов говорившую о подвижнической жизни человека, так странно и бессмысленно уложенного на обеденный стол.