Тем не менее мы без колебаний взялись за дело: гитаристами с правом голоса были назначены Демид, Таракан и Максюта (позже он переквалифицировался в басиста), Лехандт исполнял свои песни и играл на такой странной дудочке с фортепьянными клавишами (кстати, Демид еще умел выдавать презабавные трели на пастушьей деревянной флейте), а я… Я шумел, изображая приличный для акустической группы перкашн, да имитировал характерный нововолновый барабанный «удар-выстрел», обрушивая пластмассовую линейку на обтянутую дерматином поверхность своего дипломата. Так вот и репетировали у Лехандта дома, под веселыми взглядами роллингов, попивая чаек, а не портвейн (один раз я приперся пьяный, так был с позором отчитан и более таких вольностей себе не позволял), за окном стоял восхитительный май, генсек начинал борьбу с алкоголем и ускорял экономику, до летней сессии оставалось еще целых три недели, с люстры свисал жалкий микрофон от бытового магнитофона «Маяк», на который записывался лучший альбом всех времен и народов под названием «Домашний аквариум». И — повторю это в сотый раз — мы были счастливы.
Кстати о названиях. Великая группа, созданная 2 мая 1985 года, называлась «Хроноп». Что, безусловно, выдавало в нас слабаков, книжных людей, псевдорокеров. Может быть, и так, хотя десятки групп носили литературные названия и ненастоящими от этого не становились: вполне библейский «Дженезис», историко-агрономический «Джетро Талл», эстетский «Кокто Твинз». Я уже не говорю о затерявшемся в начале семидесятых «Степпен Вулф»… Дело не в этом.
Название было знаком экзистенциального выбора, сделанного нами; выбора осмысленного и очевидного, пусть и совершенного в рамках довольно искусственной систематизации, придуманной Кортасаром. Назвать себя «хронопом», этим странным существом, «зеленой и влажной фитюлькой», по сути «художником», — что-то значило в городе, населенном несчастными «надейками» и по-советски благополучными «фамами». Чутье подсказало, что если фамами и надейками рождаются, то хронопами можно только стать. И мы ими стали, быть может только на один майский день, но стали.
Возможно, все гораздо проще. В кортасаровских «Историях о хронопах и фамах» есть глава «Пение хронопов»: «Когда хронопы поют свои любимые песни, они приходят в такое возбуждение, что частенько попадают под грузовики и велосипеды, вываливаются из окна и теряют не только то, что у них в карманах, но и счет дням. Когда хроноп поет, надейки и фамы сбегаются послушать, хотя и не понимают, что здесь особенного, и даже несколько задеты…» Вот мы и запели и под свои любимые гимны промаршировали тот безмятежный год, отделявший одну эпоху от другой, а потом потекло иное время. «Хроноп», научившись играть, меняя состав, репетировал, выступал, записывался; я, перестав лупить линейкой по дипломату и сочинять романтически-хулиганские песни, зажил другой жизнью; мы встречались каждую неделю, рюмочки стукались, дружеский треп не кончался, потом началась еще одна эпоха, потом — лет через десять — еще одна, «Хронопа» уже нет, меня в этом городе — тоже, мои друзья видятся лишь несколько раз в году, кто-то торгует книгами, кто-то лепит керамику, кто-то служит в банке. Но мне все кажется: дай сигнал, запусти видимую лишь нам ракету, и мы сбежимся на площадь Горького города экс-Горького, рукопожатия, шуточки, знакомые до слез слова и жесты, и отправимся всей компанией прогуляться по солнышку, пятеро немолодых мужиков, хором распевающих сочиненный Лехандтом гимн:
Вот этой уверенностью и живу.
8. Краткий курс истории бедности
«Бедные — алмазы Божьи!» — восклицал темпераментный Гилберт Кит Честертон. Хотелось бы знать: какова была эта алмазная британская бедность эпохи «фан-де-съекля»? На вкус, на запах? Грубая пища: вареный картофель, баранина под луковым соусом; начищенные до блеска медные сковородки, висящие рядком на выбеленной стене; глиняные и вересковые трубки; тяжелые башмаки; пролетарские кепки; пиво в оловянных кружках; зимняя промозглость в комнатах; скрипучие голоса; воскресная проповедь; семейная Библия. Эстет Честертон находил во всем этом гораздо больше поэзии (и правды!), нежели во фрачно-брючных увеселениях сказочно разбогатевшей столицы, в оттаивавших от викторианской заморозки буржуазках, в шампанской свежести светских комедий Оскара Уайльда, в старческих графических безделках юного Бердсли. Чуть раньше подобный выбор на другом конце Европы сделал старший коллега Честертона — Лев Толстой; только вот британская бедность на фоне русской казалась истинным достатком. И вообще, что значило тогда «быть бедным»? «Я человек небогатый», — говорит Шерлок Холмс в одном из рассказов доктора Ватсона (не Уотсона — это другой персонаж!) и кладет в карман заработанный чек на несколько тысяч фунтов. По нынешним меркам — тысяч на сто долларов. Этому бедняку не хватало денег, чтобы одному снимать квартиру на Бейкер-стрит; с другой стороны, он мог бы и без всяких Ватсонов нанять жилище чуть подальше от Риджент-парка и Оксфорд-стрит. Этот небогатый детектив шныркал заморский кокаин, не брезговал простым морфием, любил побаловать себя и компаньона холодными куропатками, билетами в оперу, побегами от Мориарти в фешенебельную Швейцарию. Кстати, бренди на Бейкер-стрит, 221-б, не переводился. Как, впрочем, и шерри с портвейном.