Я дружил с сыном большого заводского начальника. В их квартире был бар, забитый треугольными, четырехугольными и плоскими бутылками. В бутылках томились волшебные напитки; глотнув из них, ты обнимался то с благородным елизаветинским бифитером, то со смуглым вест-индийским дикарем, то с развеселым пузатым бюргером. Абсолютно все западничество автора этих строк было впитано им по капле (больше мы не рисковали украсть) из этих баснословных бутылок. Их формы, то основательные, то декадентские, их этикетки, то барочно-пестрые, то конструктивистски-строгие, их неземной вкус: лако-красочный — чешских ликеров, лесной — английских джинов, самогонно-солодовый — британских виски, ярко-ягодный — финских настоек; все это, в конце концов, превратило меня в завзятого недоброжелателя евразийских бредней, блинно-бражного изоляционизма и уксусного морализаторства. Историю Европы и Америк я изучал не по учебникам.
Роясь во всем этом барахле двадцатипятилетней давности, я никак не могу обнаружить ничего (или почти ничего), связанного со школой. В том месте моего детства, где должна находиться школа, учителя-монстры из «Амаркорда», дразнящие воображение девушки-практикантки, школьные истории, стычки, драки, влюбленности в одноклассниц, вырванные страницы из дневника, запах мастики в коридорах и подмышек в физкультурном зале, там — жуткая, непроницаемо-черная дыра. Мне кажется, что ее и не было — школы; был только вечно сосущий, подлый гнет неизбежной скуки и унижения: пионерские линейки, химия с математикой, галстуки, уборка территории, мокрые носки после лыж, обреченное ожидание деда с родительского собрания. Пользуясь властью историка, я исключаю «школу», как «слово» и «вещь», из эпистемы моего позднесоветского детства.
О многом еще можно рассказать: о преобладании звуковых впечатлений над визуальными, о зверски неудобной одежде, о протестантской гастрономии (жареная картошка с колбасой, вареная — с соленой килькой), о том, как пахли раскаленные июльским солнцем телефонные будки, о нетерпеливом, до сердцебиения, ожидании свежих номеров «Футбол-Хоккея» и «Техники-молодежи». Но не буду. Гегель был не прав: количество в качество не переходит. И вообще, нет никакого «качества», есть сплошное, бесконечное «количество»: один, два, три, десять, сто, тысяча… Видимо, правы аналитические философы, безразлично отщелкивающие на своих логико-философских счетах наши высказывания. К чему же тогда их плодить? Вот и наш любезный проводник по миру «слов и вещей» отстал, заплутал среди чахлых тополей на Автомеханической улице, махнул рукой, сел на свой «Харлей-Дэвидсон» и умчал в философическую Валгаллу, где сидит сейчас, наверное, с Бартом и Делезом и о дискурсах с симулякрами калякает. Что ему Гекуба? Да и нам уже наплевать на все: на поздний совок, на сирое свое детство, на самих себя. Проснувшись от кошмара истории, мы обнаружили себя в следующем кошмаре. Обреченный самолет медленно таранит подсвеченный нежным сентябрьским солнцем небоскреб.
4. Морские мумии
Какой русский не любит воблы? Кто из земляков окажется равнодушным к удушливому запаху вяленой рыбы, приправленному острым запашком папироски, хрусту отрываемой воблиной головы на фоне густого мужеского гомона, солененькому вкусу первого вырванного плавничка, спорам о методах снятия с воблы кожуры (любителей раздирать рыбу с хвоста просим не беспокоиться), чаду пузыря, поджариваемого на спичке, этому псевдозапаху псевдожареного псевдомяса? А сражения за икру (если она наличествует)? А лакомейшие ребрышки? А чешуя, которую потом неделями находишь по всей квартире? А руки, которые отмываются только порошком «Лотос»? А вентили водопроводного крана, которые не отмываются ничем?