Прогалок был ровно в подворье — после войны отсюда увезли дом. Когда Бокановы строились, изба их попала правой стороной на бугор, и теперь, казалось, припала на одно колено. Но крыша держала прямую линию. Стена, обращенная к Ледневым, была высока, приставленная к ней лестница еле доставала до верхнего венца.
На лестнице, на каждой перекладине, стояли люди, от них тянулась очередь к речке, вниз по ступенькам, прорубленным в горе отцом Юрки Степаном Ледневым. Точно ветром качало и эту шеренгу; вниз — пустые ведра, наверх — полные, пустые — полные. Были тут в основном не холстовские, а шоферы и ребята из центральной да студенты, присланные в совхоз, жившие в соседнем Редькине. На крыше у Бокановых топтались и ползали Виктор Боканов, приехавший в отпуск, и Митька Пыркин. Пыркин покрикивал: «Живее, наддай!» — принимал ведра и выливал на крышу. А в красном месиве трещало что-то и рушилось. Искры летели в небо, на палисад, на людей. «Сундучок-то где?! В сараюшке или, черт, на мосту оставил, возле полога? Кажись, на мост приносил. Инструмент-то где?» — заколотилось по-дурному в Юрке, словно вся жизнь его была сосредоточена в инструментах, в сундучке, доставшемся его отцу еще от деда. И с тем же безумием перебрал он мысленно инструменты, хранившиеся в сундучке, которыми и пользовался-то редко.
Напротив Ледневых, возле дома Зои-продавщицы, стоять было невозможно — так обдавало жаром. Пожилые женщины и дети, сбившиеся на лужайке, жались дальше, к дому Бориса Николаевича. В остановившихся глазах их метался огонь. При каждом порыве ветра толпа издавала единый звук — то ли оханье, то ли всхлип.
По всей улице лежали связанные узлы, подушки, чемоданы, корзины, сундуки. На мокрой перине, оттащенной к колодцу, сидели мать и баба Кланя, сестра отцовской матери, глядели, как рушится дом. Баба Кланя ухватила Валерку, Юркиного брата, будто в огонь мог броситься. А может, это он держал ее, потому что, увидев Юрку, она рванулась от Валерки, вскочила с перины, запричитала в голос:
— Юрушка, дета, несчастные вы мои, неудалые! Встал бы батюшка из сырой земли, посмотрел бы, что деется! — Она взмахивала руками, била себя по бокам, точно курица крыльями. — Что наделали-то, что наделали! Пустили сирот по миру!..
«Кто наделал-то, кто наделал-то?» — горело в Юркиной голове.
Филатов кинулся в самый жар, и тотчас усилились крики, заметались тени, и вторая очередь выстроилась с ведрами к колодцу.
А Юрка ничего не понимал, все было как во сне. Лили воду не в огонь над их домом, а на крышу Бокановых, уже дымившуюся. «Живе-ее, наддай-ай!»
— А загорись в нашем конце, и воды взять негде! — воскликнула из толпы женщин черноглазая, еще нестарая, в сбившемся на шею платке Мария Артемьевна. — Это я тебе говорю, Ольга Дмитриевна!
Директорша стояла так же бездельно и беспомощно, и странно, дико выглядело ее нарядное, в разводах, кримпленовое платье.
— Да уж, пруд надо вычистить, скоро и ведра не почерпнешь! — кричали женщины.
Зимина поглядела в их сторону, покивала: «Да, да, вычистим» — и тронула Юрку за руку:
— Подними, Юра, мать, отведи на лавочку к Борису Николаевичу.
Юрий двинулся, взвалил перину на плечо, перевел мать на лавочку. Она и оттуда, как от колодца, смотрела на полыхавший дом, на суету на крыше Бокановых чужим, остановившимся взглядом. Юрка помнил этот взгляд ее на похоронах отца, помнил, как боялся, даже стыдился, что люди осудят мать за спокойствие, и не мог забыть, как выла она потом по-звериному, припав к хлеву.
— Вы, ребята, не теряйтесь, — сказала, подходя, Зимина. — Квартиру дадим, хотите в Центральной, хотите в Редькине — там есть места, для молодых специалистов — там и дадим.
Татьяна не отвечала, огнем горели ее рыжие, без платка, волосы, и все рыжеватое застывшее лицо.
Юрка буркнул:
— А нам все едино.
— А тряпки-то — тьфу, тряпки, — сказала Зимина. — Ты, главное, себя, Таня, не потеряй.
Зеленый дом Бориса Николаевича с мезонином, изукрашенный резными расписными наличниками, стоял настороженно, и по окнам его, как по глазам женщин и детей, метались огненные блики.
— Ой, сгорим — все сгорим! Ветер, ветер-то какой! Да не стой ты, Юрка, делай чего-нибудь, — затрясла его Мария Артемьевна.
Он полез по лестнице на крышу Бокановых, встал зачем-то рядом с Пыркиным, стал принимать ведра. Тут же прыгала, мельтешила розовая рубаха Рыжухина. От двух очередей с ведрами дело пошло быстрее. Алевтина была уже на верхней ступеньке, подавала то Пыркину, то ему — темные волосы залепили лицо, руки так и мелькали. Всякий раз говорила одно: «Держи, Юрочка». И ничего больше. «Держи, Юрочка». Она жалела его, сердце у нее разрывалось, она нагибалась, брала ведро, подавала вверх и опять повторяла: «Держи, Юрочка».