Конечно, здесь деревня. Но я не жалуюсь. Тут нет грязи, нет забастовок, демонстраций, акции протеста каждый божий день… Всей это Парижской левизны. Здесь этого нет. И бомжей тут тоже нет и даже черных и арабов мало. Потому что во Франции сейчас… Это прямо беспредел какой-то. С этими эмигрантами, которые все лезут, и лезут, и лезут… И такие, главное, наглые. Интегрироваться вообще не хотят. Хотят на всем готовом быть… Мы с Оливье голосуем за правых. Но мы этого не афишируем. Здесь не очень принято афишировать свои правые убеждения. Потому что французам нравится казаться революционерами и борцами за свободу. Но быть и казаться — не одно и тоже. Уж я то это знаю. Я всю жизнь… В общем…
Нет, детей у нас нет. Мы их планировали какое-то время. Сначала. Но, то ли возраст у Оливье уже… Хотя. В шестьдесят три многие мужчины еще становятся отцами. Возможно, это не из-за Оливье. А из-за меня. Из-за двух моих абортов. От моего предыдущего месье. Ненавижу этого урода мерзкого и его жену — овцу поганую… А усыновлять чужих детей мы не хотим. Оливье боится плохой наследственности. Что они все вырастут наркоманами или психами. Я в это не очень верю, если честно, но я… Просто не хочу снова за чужими детьми ухаживать. Наухаживалось… В общем, все у меня хорошо. Бёврон Ан-Ож — очень красивая деревня. Она входит в список самых красивых французских деревень в Нормандии. Тут очень спокойно, много красивых старинных домов. Много цветов. Туристы в восторге.
И у меня все спокойно и все хорошо… Только вот иногда, когда я с одних транквилизаторов перехожу на другие… Иногда, в такие вот моменты, мне хочется… Как-то… Хочется, вот…. Так на кухню зайти… И вот так вот… Прямо взять тарелки наши все… и бить их!!! И бить их!!! И бить, бить, бить, бить, бить, бить их!!! Пока ни одной целой не останется ни одной целой не останется пока во всей этой кухне ебучей ни одной целой тарелки пока не останется!!!
Выдыхает и улыбается.
Серж. Где я? (улыбается) Как-то раз, когда я еще жил в Лондоне, я собирался на первую пару, и было такое очень раннее, ужасное серое утро в феврале. Когда снег с дождем и ветром. И тут ведущий по радио вдруг принял заявку, хотя обычно он этого не делал. Потому что один парень узнал тем утром, что его брат… ну, покончил с собой. И он попросил ведущего, чтобы тот поставил песню. Он попросил поставить песню Pixies «Where is my mind». И я все думал потом, как это… неправильно, что тот парень в такое сранное утро себя убил. Эта мысль у меня в памяти осталось. Сколько раз я потом эту песню слышал. И каждый раз думал о мертвом парне февральским утром и о его брате, заказывающем песню на радио. Ну, я и решил что… Если когда-нибудь… То надо, чтобы хотя бы погода была хорошая…
Первое время я надеялся, что в Париже будет проще. Что там станет легче. Новый город, это же как новая любовь. Ты ее боишься, но ты думаешь: «А вдруг в этот раз все получится?» Ты говоришь, ты просишь: «Пожалуйста, Господь, или кто там… Пусть в этот раз все получится. Пусть я найду здесь себя, свое место, своего человека! Не могу же я вечно вот так… Нельзя же вечно быть таким…»
Когда я еще любил Сашу, мы с ней как-то пошли на выставку. Прямо перед тем, как она уехала. Мы не сразу поняли, чему она посвящена. А потом мы поняли, что она посвящена сестре владельца галереи, которая три недели назад «выпала из окна». Так они сказали… «Выпала из окна»… Там везде были ее фотографии… Красивая, красивая, красивая. Темные волосы, зеленые глаза. Двадцать семь лет… Какие-то светящиеся шары там висели, лежали осколки чего-то… Но больше всего я запомнил… Там телевизор стоял и по нему крутилась одна запись. Ее сняли в парижском метро, на ветке, которая над землей едет. На окно вагона наклеили буквы.
«Où es-tu?». «Где ты?».
И этот вопрос, как бы, летел над улицами. Через весь город. И иногда буквы были на домах, иногда на мостовых, иногда на деревьях… Но чаще всего они были в небе. И солнце медленно садилось, и был такой теплый день в середине мая… И мне это очень понравилось. Я долго на это смотрел, на эту запись, пока Саша не сказала, что хочет домой.