Life[43]
1
Я проснулся от шума, который доносился с первого этажа. Я лежал на узкой кровати, под одеялом с незнакомым запахом, шторы пропускали в комнату солнечные лучи, падавшие на покрытый линолеумом пол. Я был не дома. Я даже не представлял, где нахожусь. Я мог оказаться где угодно. Этажом ниже кто-то разговаривал, я слышал утренние голоса и радио – какую-то невыносимую музыку. Я лежал в кровати, тело отказывалось подчиняться голове и требовало, чтобы его оставили в покое. Ощущение было такое, будто я наелся удобрений. Причем съел не один килограмм. Или словно поел гипсу. Вставать мне не хотелось. Хотелось лежать. Пока не пойму, где же я нахожусь. Пока кто-нибудь не придет и не отправит меня домой. Пока меня не вышлют отсюда наложенным платежом.
Это словно опять стать ребенком, пойти ночевать к живущему по соседству приятелю и проснуться на следующее утро: друг твой уже встал, спустился и теперь завтракает вместе с родителями. А я просыпаюсь с осознанием того, что я не дома. Встать и одеться я не решаюсь. Не решаюсь спуститься вниз и сказать: «Доброе утро».
Когда я понял, где я, почему я здесь и что произошло за последние месяцы и недели, я скрючился, сжался в один нервный комок, а потом я услышал шаги на лестнице, скрип ступенек и стук в дверь.
– Матиас?
Я не ответил, притворяясь, что сплю, но никого не обманул.
– Матиас?
– Да?
Он приоткрыл дверь, просунул голову и, увидев меня, зашел в комнату. Хавстейн. Спаситель Хавстейн.
– Доброе утро.
– Угу, – тихо ответил я, – доброе утро.
Хавстейн взглянул на мою аккуратно сложенную на стуле одежду, она была по-прежнему мокрой и грязной. Хавстейн улыбнулся.
– Как себя чувствуешь? – спросил он, переложив вещи на письменный стол. Сам он уселся на стул, будто врач, вот только еще журнала не хватало. И стетоскопа.
И тогда я разревелся. Отчаяние ручьем закапало на пол. Произошло это совершенно неожиданно, и я, будто маленький мальчик, натянул одеяло на голову и задрожал, совершенно расклеившись прямо на глазах у Хавстейна. Я превратился в сгусток отчаяния, мой мир перевернулся, и у меня не осталось никаких представлений о том, как жить дальше. А Хавстейн – что он мог поделать? Да ничего, потому что Малютку никому не утешить, и как только это дурацкое сравнение пришло мне в голову, я попытался рассмеяться. «Спасите Йоппе, живого или мертвого!»[44] Но смех у меня не вышел, а вместо него вырвалось какое-то низкое горловое бульканье.
Сидя на стуле, Хавстейн ждал, когда я опять приду в себя. Он не присаживался ко мне на кровать, не пытался погладить меня по голове и вел себя не по-отцовски, чему я был несказанно рад. В отличие от многих, непроизвольно бросающихся утешать плачущего, самообладания он не потерял. Хавстейн по-прежнему сидел на стуле и ждал, пока я медленно, но верно собирался с силами. Потом я высунулся из-под одеяла, с короткими всхлипами отдышался, сел в кровати и непослушными со сна пальцами вытер глаза. Мне было стыдно, и я чувствовал себя беспомощным. И тут он увидел, что на мне комбинезон, но ничего об этом не сказал. Вместо этого Хавстейн спросил:
– Плохо?
– Да, – не задумываясь, сразу же согласился я, а потом быстро добавил. – Но теперь уже лучше. – Я зашмыгал носом, но Хавстейн был готов и к этому: он открыл ящик стола, достал оттуда бумажную салфетку и протянул ее мне. Я изо всех сил высморкался, попытавшись выжать из себя всю сырость, но вышло весьма сомнительно. Поднявшись, Хавстейн подошел к окну и раздвинул шторы. Шел дождь. Я опять лег и, сдается мне, заснул.
И дни в их медленном течении скрутились в один большой клубок. Я как будто смотрел сквозь грязное стекло на едущие машины, периодически просыпаясь – днем или ночью. Просыпался я от звуков, доносящихся снизу, от болтовни, от радио. Пару раз на дню Хавстейн приносил мне еду, садился в ногах и разговаривал со мной. Но я не отвечал ему, словно выброшенная на сушу устрица, я не открываюсь, я заперт внутри себя. Сплю я по 16–17 часов в сутки, однако просыпаюсь по ночам, я постоянно просыпаюсь по ночам, когда все остальные спят. Сна у меня нет ни в одном глазу, я слышу, как другие храпят, ворочаясь в кроватях, а по стеклу стучит дождь. Встав, я подхожу к окну, отодвигаю штору и открываю его. На улице темно и влажно, я сижу и смотрю на силуэты гор, там, справа, на море, простирающееся прямо передо мной, до самой Арктики, и я щурюсь, пытаясь по прибрежным камням понять, увеличивается ли уровень моря, приливы и отливы – все как обычно. Просидев у окна довольно долго, я начинаю мерзнуть, поэтому я закрываю его и возвращаюсь в постель. Уставившись в потолок, я пытаюсь восстановить в памяти последние месяцы и понимаю, что даже не представляю, что мне теперь делать. А Хелле? Чем там занимается Хелле? Сейчас она спит, одна или с Матсом, и мне кажется, что спится ей плохо, она переворачивается на другой бок, но без толку, потому что что-то идет не так, как надо бы, но что именно, она не понимает. Им ведь хорошо вместе? Да, хорошо. Может, на работе что-то не клеится? Что-то идет не по плану, не так, как ты себе представляла? Но ведь заранее не угадаешь. И еще я думаю об отце. Вот они с мамой вернулись из Сент-Ло, и он ждет от меня открытки, каждый день проверяет почтовый ящик, но ничего не приходит, на следующий день тоже ничего нет, но я обязательно пришлю тебе открытку, только дай мне время, и я найду тебе открытку. Я думаю, отец хочет, чтобы я позвонил, вот прямо сейчас, и где-то на другом краю земли он проснется и скажет мне, что все хорошо, и мы часами будем говорить по телефону, но телефона рядом нет, да и отец сейчас спит, а рядом с ним спит мама. Отец лежит на спине, приобняв ее одной рукой, рука у него затекла, но он заметит это только утром, и тогда, зайдя в ванную, начнет ее растирать. Вот тут-то он и обнаружит, что на руке у него остался след, мамин отпечаток, появившийся здесь за все те годы, что она спала на его руке. Я вспоминаю папины руки.