После ряда блестящих побед, освободивших Италию от французов, Суворову был устроен в Милане роскошный бал, затмивший все виданные доселе. Собралось все лучшее, что только находилось в стране. Все взоры были устремлены на него, каждый спешил выразить свое восхищение победителю, первые красавицы Италии дарили его восторженными улыбками. Сам он был в ударе, сыпал шутками и для каждого находил слова привета.
В разгаре веселья генералиссимусу доложили, что прибыл курьер из Петербурга. Суворов тотчас взял у него пакет и удалился в кабинет. Каково же было его негодование, когда он прочел приказ Императора, повелевавший ему немедленно оставить Италию и через Альпы возвращаться в Россию…
Он вызвал прадеда[21] и продиктовал ему ответ, составленный в самых резких выражениях, называя это распоряжение явным безумием. Сам запечатал его и вернул с приказанием немедленно отправить его Государю. Потом круто повернулся и вышел в зал. Там он старался казаться веселым и беспечным, пил более обыкновенного и шутил с гостями. Но это ему плохо удавалось.
На другое утро он вышел поздно к завтраку, видимо, расстроенный, ничего не пил и не ел.
– Послали курьера? – бросил он отрывисто прадеду.
Тот отвечал утвердительно. К обеду он явился мрачным, как туча.
– Уехал курьер? – спросил он, как только вошел.
– Уехал, ваше сиятельство, – отвечал прадед.
Вечером Суворов вышел к ужину совершенно расстроенный и остановился перед прадедом.
– А что, Леонтий Федорович, – произнес он, – ведь курьер-то наш скачет?
– Скачет…
– И никакая сила уже не сможет остановить его?
– Простите, ваша светлость, – ответил тот, – я осмелился задержать его.
Обрадованный Суворов бросился обнимать своего секретаря. Потом они удалились к себе и составили ответ уже в совершенно иных выражениях.
Но солдаты приняли иначе безумный приказ: между ними произошло волнение, и они отказались идти на верную гибель. Узнав об этом, Суворов тотчас поскакал к войскам.
– Все сюда! – закричал он не своим голосом. – Несите лопаты! Ройте яму, ройте глубже! Зарывайте меня, не хочу больше оставаться живым!
Он спрыгнул на дно.
– Вылезай, батюшка! Вылезай, отец родной! – отвечали рас троганные солдаты. – Всюду пойдем за тобой, куда ни пойдешь!
И пошли, и пошли. Перешли С. Готард и Чертов мост, где разметанные бревна перевязывали офицерскими шарфами под градом пуль… И покрыли бессмертной славой имя суворовских чудо-богатырей.
Долго хранилась в нашей семье массивная золотая табакерка с заказанным в Милане портретом из слоновой кости. На ней изображен Суворов в мундире при всех орденах, с Андреевской лентой через плечо, с алмазным эполетом и жезлом в руках[22]. Подобного лица, как на этой миниатюре, я не видел ни на одном портрете. Это было наградой моему прадеду за его бессмертную услугу.
Когда Суворов проезжал Нарву, на приеме в городской ратуше ему доложили, что здесь находится (!) мать его секретаря (она была дочь бургомистра Гете).
– Где здесь матушка Леонтия Федоровича? Подать мне сюда матушку моего Леонтия Федоровича, – воскликнул он.
Когда она протиснулась сквозь толпу, он обнял ее, поцеловал в лоб и осыпал благодарностями за услуги сына.
Привычки и чудачества Суворова, слова и поступки окружавших его лиц, тяжелое время Павла I, славные годы Отечественной войны и легендарные образы ее героев создавали для меня ряд картин гораздо более ярких, чем сухие отчеты истории или даже литературные труды прославленных авторов, где точные факты преданий переплетались с тенденциозной фикцией. Высокие примеры морали «Суриньки Суворова», как называл его прадед, который сам, по словам «Русской старины», как известно, за всю свою долгую жизнь никогда не позволил себе сказать ни одного слова лжи, вместе с живым примером отца, сурового, но отличавшегося высокой моралью, поднимали во мне дух и увлекали на прямой чистый путь.
Однажды в деревне я пробрался на чердак, где среди груды мусора и заброшенных книг нашел совершенно новый уланский палаш. Он был сломан пополам, но сталь клинка, бронзовая гарда и полированные ножны блестели, как будто только что вышли из мастерской. Эта находка повлияла на всю мою жизнь. В моей голове кружились слова, которые я нашел потом в романе о Сиде[23]. «Мой добрый меч, мой славный меч, – думал я, – тебе не место в этой руке».
Но когда я поклянуся
Ни на шаг в разгаре боя
Не попятиться… Пойдем!
Скоро книги заменили мне живые предания. Тетя искусно пользовалась моими наклонностями, подсовывая те из них, которые еще более подогревали мой жар, и я поглощал их с невероятной быстротою. Рядом с нами в столовой нередко сидели дяди, коротая вечера рассказами. Как-то старший, Лелен принес из библиотеки «Илиаду». Мне было всего семь лет, но ее стихи глубоко врезались в мою душу. Я вслушивался в них, затаив дыхание. Выпросив книгу, я уже не мог от нее оторваться. Неподалеку в гостиной тетя Женя постоянно играла на рояле, в сотый раз повторяя рапсодию Листа. Под ее звуки из пожелтевших страниц вставали передо мною стены и башни священного Илиона, роковые поля, где бились герои.
Но ни пламенный Ахиллес, которого страсти делали непреоборимым героем, ни гениальная изобретательность Одиссея, ни несокрушимая стойкость Аякса не увлекали меня своим примером. Мое сердце я всецело отдал Гектору[24], кроткий образ которого, беспримерное самоотвержение, исключительное великодушие и благородство, соединенное с тончайшей нежностью его беспорочной души, заставляли меня преклоняться перед каждым его словом и поступком. Образ этого героя-христианина, не знавшего Христа, – но за 1200 лет до Него показавшего недосягаемый идеал великодушия, на всю жизнь остался для меня светозарным маяком во мраке эгоизма и страстей.
В уголке нашей комнаты стояла этажерка. Все, что только тетя смогла достать или купить, она держала в ней. Но то, что она доставала, шло мне в плоть и кровь, начиная с превосходной Священной Истории Анны Зонтах (урожд. Юшковой, двоюродной сестры Жуковского), сборников лучших поэтов и писателей, истории Ламе Флери, географических описаний, отборных произведений Шекспира. Случайные подарки увеличили эту коллекцию до нескольких десятков томов. Более дорогие и серьезные книги мы доставляли из библиотеки Семенникова. Их обычно просматривала тетя, и, если находилось что-либо неподходящее, я пропускал эти страницы по ее указанию.
Мой метод чтения был своеобразный: быстро научившись читать, я видел перед собою не буквы и не слова, а изображения и картины и летал по страницам, как белка по деревьям, с невероятной быстротой. Вот почему точные науки давались мне с таким трудом. В романах я обычно пробегал начало и конец и лишь мало-помалу выискивал все остальное и, если роман мне нравился, читал его еще и еще от доски до доски. Стихи, которые мне нравились, я перечитывал много раз, и они оставались навсегда в моей памяти. Целые песни «Илиады» я помнил наизусть.
Со всем тем мою судьбу окончательно решило одно ничтожное обстоятельство. Гуляя с тетей по Андреевскому рынку нашего Васильевского острова, я обратил ее внимание на маленькую брошюрку с изображением краснокожего индейца и с надписью «Последний из могикан». Книжка стоила всего 12 копеек и представляла собой сжатый пересказ знаменитой новеллы Купера. Мы тотчас принесли ее домой, где Володя и Кока оценили ее по достоинству. На Рождество дети разъехались по домам и заболели корью. В жару все мы бредили гуронами и ирокезами[25], и, когда я немного оправился и тетя, чтоб сберечь мои глаза, стала читать мне вслух в затемненной комнате, я уже ничего не хотел, кроме Купера, кроме индейцев и всего, что только могло их коснуться. Но не приключения его героев привлекали мое сердце: между строк я видел иные подвиги, иные страдания – я видел все то, что было недосказано автором, так ярко и правдиво описавшим индейцев.
От Купера и Майн Рида я перешел к Кетлину, Ламе Флери и, наконец, к Ирвингу; стал жадно изучать языки и глотал одно за другим серьезные исторические и географические сочинения. На чердаке вместе с палашом я обнаружил массу запыленных книг из библиотеки прадеда и между ними infolio[26] в пергаментных переплетах – 22 тома Prevost[27] в немецком переводе.