Однако, каким бы воспитанным вы ни были, как бы ни старались соблюдать приличия, но, когда вы оказываетесь в машине, животное начало дает о себе знать, и с этим ничего не поделаешь. И хотя существует столько всякой автомобильной парфюмерии, такое количество разных освежителей воздуха — тут тебе и ментоловые елочки, и светофоры на ниточках, и сладкие розочки, и хлорофилл в брикетах — все эти хитроумные уловки скорее подчеркивают дурной запах, чем скрывают его. Поэтому наше семейство, слишком уважающее розы, чтобы забивать ими запах наших ног, уже после двадцати километров пути начинало испытывать невыносимые страдания. Ничего не поделаешь: когда мы вшестером ехали в машине, воздух моментально становился спертым, тем более что нам категорически не разрешалось открывать окна и даже включать вентилятор, чтобы не растрепать бабушкин шиньон.
Папа пах в основном потом. Вообще-то мы к этому привыкли, можно даже сказать, что мы родились с этим запахом. Поскольку наш герой большую часть времени сидел дома и каких-либо дел, побуждающих его выйти на воздух, обычно не находилось, то мы все время были окутаны этим амбре. Папин пот мы воспринимали как знак, свидетельствующий о том, насколько трудно жить на свете, особенно если ты за рулем, потому что так, как за рулем, бедняга не потел нигде.
Самое ужасное начиналось, когда в машине нужно было топить, когда воздух снаружи становился настолько холодным, что приходилось передвигать рычажок обогревателя в красную зону, где он и застревал, а вернуть его в нормальное положение, ничего не сломав, было невозможно. В дни, когда папа включал обогреватель, который, обдавая нас горячим ветром, всю дорогу издавал звук, смахивающий на храп, наша «R 16» превращалась в парилку, в сауну, мчащуюся по обледеневшей дороге и дымящую, как «Кэйлор»[12], оставленный на простыне. При этом печка была единственным устройством в машине, которое нормально работало, поэтому мы ею очень гордились, и, сидя там вшестером — плюс тепло от мотора и согревающий нас обед, мы достигали таких температур, при которых, будь наша машина воздушным шаром, она бы точно взлетела.
У нашей мамы, вообще-то говоря, своего собственного запаха не было, такого, который бы исходил от нее постоянно, он зависел от того, что она перед этим готовила. Мама, имевшая маниакальную привычку все время вытирать руки о фартук, обычно пахла тем, что предназначалось нам на ужин. А к концу недели из всех запахов ее фартука выделялся запах горелого масла, потому что, какими бы ни были наши кулинарные пристрастия, так или иначе на кухне всегда что-нибудь жарилось.
Хуже всего нам приходилось, когда бедняжка решала надушиться, когда у нее появлялось милое желание побаловать себя или просто понравиться окружающим. Тогда она становилась такой трогательной, прямо-таки душераздирающе трогательной. На ней любые духи немедленно казались пафосными, во-первых, потому, что мама душилась слишком сильно и эта оплошность выдавала всю ее неопытность по части кокетства, а во-вторых, потому, что она всегда покупала только дешевые духи — по большей части созданные какими-нибудь певцами и певицами, ну а в этой области, как и во многих других, надо прямо сказать, что каждый должен заниматься своим делом.
Стоило понюхать маму, и сразу становилось ясно, что певцы духи делать не умеют. От нее исходили запахи, похожие, например, на запах йогурта, из тех искусственных ароматов, которые, непонятно, то ли приятно пахнут, то ли возбуждают аппетит. Словом, прихорашиваться маме было не к лицу, это придавало ей слишком официальный, неестественный вид, больше подходящий для серьезных событий вроде крещения или похорон. Маму мы больше любили в натуральном виде, любили ее прохладные поцелуи и щечки-яблочки. Кокетство не было ее сильной стороной, и к зеркалу она подходила с той же целью, что и мы, — взглянуть в общих чертах, все ли в порядке, нет ли какой нелепой неаккуратности или совсем уж вопиющего изъяна.
Бабушка же с завидным постоянством, упорно и на удивление усердно пахла старостью. Где бы она ни находилась, от нее пахло как в церкви, чем-то вроде ладана, словно это и был дух старости, из-за которого молодежь больше не ходит к мессе. Как и все старики, она всегда была окутана этим облаком затхлого запаха выделений и вянущей кожи, ароматом, будто специально созданным для того, чтобы отталкивать, вызывать отвращение, а не привлекать, и гарантирующим в конечном счете старикам полную неприкосновенность. Наверняка именно поэтому бабуля больше не мылась, чтобы никому из нас не вздумалось вдруг запрыгнуть к ней на колени. Что бы она ни делала, от нее шел затхлый запах старых чулок — не тех, что разжигают желания, а тех, что скрывают под собой нечто ужасное, — ортопедических чулок, в которых ноги становятся как деревянные, поэтому за ужином мы сидели рядом с ней по очереди. И напрасно она поливала одеколоном свои кофты «Дамар»[13], напрасно переводила разноцветные эфирные масла, все равно на ней Vertige d'Un Soir тут же начинали отдавать сыростью, a Mont-Saint-Michel моментально выветривались. Больше того, мы даже не были уверены в том, что она раздевается, когда моется. Короче говоря, вопрос о нашем с ней сосуществовании наиболее остро вставал во время поездок на машине, ведь хотя бабуля и путешествовала всегда в багажнике, а мы старались держаться от нее подальше, все равно, учитывая циркуляцию воздуха в салоне, большую часть пути мы проводили, задерживая дыхание.