Выбрать главу

Мне казалось, что если допустить существование такого, как Одиссей, то сломается вся моя стройная система, где существуют они, а так же существуем мы, и все просто перестанут быть. Как прихлопнуть муху на столе — вот существо было цельное, а вот просто авангардная клякса на скатерти.

Если Одиссей был частью "мы", большого и прекрасного, почему он тогда убивал нас, а если он был их частью, отчего же в нем не было ничего от космических бездн и далеких звезд? Должен был быть ответ. И хотя Орфей говорил, что все в мире настолько сложно, что даже математика не имеет всех ответов, я считала, что люди привыкли усложнять. Сложное кажется красивее простого, а хаос впечатляет больше порядка. Хотя Орфей, к примеру, очень боялся хаоса. Он мне говорил: я хочу быть машиной.

Тогда я написала ему алгоритм, и Тесей решил, что тоже хочет быть машиной, автоматом с газировкой, красивым и блестящим, без проблем и антидепрессантов.

Так вот, всем им жизнь казалось очень сложной, поэтому они спали с таблетками и вставали с таблетками. Я старалась стоять на другой позиции, а теперь она казалась мне шаткой.

Медея сказала:

— Мы что, спускаемся вниз?

— А? Да. Биеннале проходит в подсобных помещениях.

Самый последний рубеж, заходить дальше нам было нельзя.

Мы вошли в лифт, и Гектор сказал:

— Нет, представь только, что они выдумали. Зачем спускаться вниз, если ты уже наверху?

— Ты увидишь, — сказала я и немного обругала себя за то, что прежде его не звала. Мои мысли снова ускользнули от Гектора к Одиссею, но я знала, что ответ именно в Гекторе. Я смотрела на него пристально, он даже спросил:

— Что?

Я покачала головой. Вот, к примеру, Гектор. Он — человек, который мне нравится. Он — брюзга и ворчун, срывает чужие планы, добровольно служит нашим хозяевам, предан Сто Одиннадцатому, потому что когда-то Сто Одиннадцатый спас Гектора. Вот именно!

— Точно! — сказала я, и обняла Гектора. Лифт остановился, и Гектор мягко отстранил меня от себя.

— С тобой все в порядке Эвридика?

— Более чем! Я решила очень сложную задачу!

Гектор вздохнул и погладил меня по голове, у него был снисходительный, самодовольный, раздражающий вид, но я любила его. Тесей мог быть ужасно бесчувственным и поверхностным, как красивенькая машина, которой он мечтал стать, но я тоже любила его. Потому что нельзя было сказать, что кто-то из них — не человек. Каждый из них даже в своих не самых приятных качествах руководствовался тем, что можно назвать добром. Кто-то из очень мудрых людей (наверное, с Востока, но я точно не помнила) говорил о том, что зло само по себе невозможно в принципе, даже самые злющие люди несут в себе крупицу внутреннего, потенциального добра хотя бы потому, что они последовательны, преданы своему делу и верят в то, что творят.

Гектор был предан тому, кто спас его, и это было добро, Тесей верил в то, что делает, и это тоже было добро. Нельзя было помыслить человека, которому недоступно мыслить этически, в возвышенных, прекрасных категориях, даже если все остальное в нем было чудовищно искажено.

И я подумала: только что я ведь едва не оступилась самым фатальным образом, почти отказалась считать человека — человеком. Но Одиссей, сколь бы чудовищные вещи он ни совершал, должен был быть понят мной именно в человеческих терминах.

Потому что иначе я совершила бы его же ошибку, отказала бы кому-то живому, разумному и похожему на меня в праве быть таким же, как я. Я улыбалась и кружилась на месте. Медея предложила мне нюхательную соль.

— Зачем? — спросила я.

— Мы, подростки, считаем, что хорошее настроение — это болезнь.

Нижние этажи не несли в себе ничего красивого. Это были коридоры безо всяких птиц, зверей и рыб, неба тоже не было. Только белые стены и множество кабинетов. У всего была утилитарная цель, все было так просто, что даже противопожарные датчики казались украшениями. Такие круглые, красные крошки! Медея сказала:

— Довольно безрадостно.

— Держу пари, тебе такое нравится, — пробормотал Гектор. Я остановилась перед одной из неприметных дверей.

— Что? Мы уже пришли, или ты видишь галлюцинации?

— Я не галлюцинирую, — сказала я и нажала на ручку двери, но на секунду я усомнилась в себе, потому как дверь открылась прежде, чем я довела дело до конца. На пороге стоял Неоптолем. На нем были очки, одна линза была алой, другая — сиреневой. Он приспустил их, посмотрел на нас.

— Девочка может проходить, — сказал он, и Медея прошмыгнула внутрь под его рукой. Палец с перстнем, украшенным рубином, уткнулся мне между ключиц.

— А вас я попрошу объясниться!

Я заметила, что полоска на черном костюме Неоптолема была красной, поэтому он был словно картинка в телевизоре, когда связь вдруг испортилась. Есть такие очень характерные помехи, пускающие сквозь изображение красные нити, и Неоптолем был словно наполнен ими. На его ногах были деревянные башмаки. Выглядели они так же плохо, как, наверное, ощущались.

— Я привела Гектора, — ответила я и попыталась пройти, решив, что в достаточной степени объяснилась. Неоптолем, однако, так не считал.

— Да, — сказал он. — И почему предатель здесь?

— Я могу уйти, — ответил Гектор, но я приложила палец к его губам и сказала:

— Я объясню. На самом деле я придумала это только в лифте. И случайно. То есть, я совершенно не об этом думала. Я не знала, что ты будешь так зол. Но я могу рассказать.

— Мне нравится ход твоих мыслей. Я его не понимаю.

Он впустил внутрь меня, а затем и Гектора. Прежде это была бойлерная, однако она не функционировала в этом качестве уже лет пять. Между пустых, громоздких цистерн сидели люди и лежали люди. Биеннале отличалась от жизни тем, что правил в ней не было. Никаких мест, аплодисментов и необходимых слов. Помещение было чистое, но полумрак, цистерны и трубы придавали ему мрачный, неухоженный вид. На трубах, сходство которых со скелетом страшного несуществующего зверя было для меня очевидным, висели картины. Никакого порядка не было, каждый вешал свое произведение, где хотел. И рисовал каждый то, что хотел. Основной материал, конечно, поставлял Неоптолем. Он отличался невероятной продуктивностью.

Я усадила Медею на ближайшее полотенце, а мы с Гектором облокотились на одну из цистерн. С картины рядом на меня смотрела раскрывшая пасть фотографически реалистичная змея. Казалось, сейчас она вырвется из бумаги и хорошенько вгрызется мне в щеку. Я была уверена, что Неоптолем специально повесил ее на этом уровне. Рядом был большой белый лист, по которому путешествовали точки муравьев, затем полотно, испещренное нервными линиями, похожими на десяток кардиограмм, закативших шумную, разноцветную вечеринку. Были пятна краски, были отвратительные, похожие на гримасы африканских масок, лица. Был лист бумаги с наклеенным на ним полиэтиленом, под которым проглядывало что-то жирное, похожее на вазелин.

Неоптолем и его соратники занимались авангардом в его бесконечно разнообразных формах, они отталкивали и притягивали, и снова отталкивали, это было эмоциональное искусство, искусство поиска. Подчас в нем не было ничего красивого, и, казалось, будто оно теряет свою ценность.

Неоптолем переступил через Ореста, который разлегся прямо в проходе, достал из кармана фонарик, подсветил свое лицо, словно решил рассказать страшную историю, и спросил:

— Кто-нибудь хочет высказаться?

Тесей поднял руку, и Неоптолем направил луч фонарика на него. Я приложила руку к губам, чтобы не засмеяться. Все это было так по-детски, но этого Неоптолем и хотел. Биеннале, может быть, не имела культурной ценности, потому как мы жили в пустую эпоху, уже четыре тысячи лет все было примерно одинаково, и перспективы перемен не открывались, однако было хорошо собраться вместе. Я чувствовала, что мы принадлежим к чему-то единому, очень-очень ценному для каждого здесь. Поэтому, в конце концов, я хотела привести сюда Гектора. Я видела, что люди смотрят на него, хмурятся, но я знала, что они его не выгонят.