— Если ты не помнишь, Эвридика, он — предатель.
Я прошлась впереди всех, по крохотной полоске пространства, играющей у нас роль сцены. Взгляд мой уперся в вазелиновые пятна на полиэтилене.
— Фу, — сказала я. — И вправду очень противно.
Гектор стоял, опустив взгляд в пол. Люди передавали друг другу бутылки, пили, смотрели на меня. Я сказала:
— Знаете, сегодня, когда я собиралась на Биеннале, мне показалось, что нам не хватает чего-то важного. Кого-то важного. Сознание, которое мы собираемся воспитать здесь, должно касаться не только эстетики, но и этики. Мы не продвинемся, создавая искусство без любви и принятия. Потому что это — наша сильная сторона. То, что отличает нас от них лежит не в плоскости, которую можно создать кистью, словом или созвучием нот. Мы — люди, а значит фундаментально похожи. Если мы отвергаем кого-то, даже того, кто кажется нам плохим и недостойным, это значит, что мы принимаем абсурдную точку зрения о том, что этот человек недостоин быть с нами, другими людьми. Это очень опасно всегда, но еще опаснее в наше с вами время, в пустое время. Я тоже не одобряю того, что делает Гектор. Но сейчас, здесь, он не представляет ни для кого опасности. И его не нужно прощать. Просто было бы здорово, если бы он мог быть с нами. Потому что мы, это больше, чем просто люди, сидящие здесь, в комнате. Мы — это все люди, которые были когда-то на этой Земле, на нашей Земле. И палачи, и жертвы. Ужасно, наверное, идентифицировать себя с самыми чудовищными преступниками в истории, но у нас больше общего с ними, чем с кем-либо из тех, кто пришел сюда издалека и забрал у нас все. Поэтому принять сегодня Гектора значит не простить его, но понять. Потому что понять мы можем. И это искусство, которого они не знают.
Я выдохнула, виски у меня были мокрыми, кровь билась везде, особенно в языке, так что я удивилась, как вообще умудрилась говорить. До этой секунды волнение вовсе не ощущалось. Я любила говорить, любила, когда меня слушали, и мне было радостно ощущать, что мои слова достигли цели. Мне захлопали, но я смотрела в пол, только махала рукой, показывая, что мне все нравится.
— Неплохо, — сказал Неоптолем. — Но недостаточно бессмысленно.
— Совсем не бессмысленно! — крикнул Тесей. — Молодец, Эвридика!
Я встала рядом с Полиником. Он посмотрел на меня. Я понимала, что он не очень хочет что-то мне говорить, ему, однако, стало неловко.
— Хорошая речь, — сказал он быстро.
— Спасибо, — ответила я. — Я хорошо говорю. Но всему, что я люблю, меня научил мой брат, Орфей. Он очень хороший.
Полиник посмотрел на меня с какой-то затаенной тоской. У него были карамельно-карие глаза, как две грустные ириски. Я села рядом с ним, хотя в платье это было довольно неудобно (и неуместно).
— Тебя Орест пригласил? — спросила я.
— Да, — ответил Полиник. Мне захотелось просунуть палец в одну из завитушек его волос.
Я сказала:
— Ты у нас не очень надолго, да?
— Я везде не очень надолго.
— Ты жалеешь об этом?
Он пожал плечами. Мне показалось, что сейчас он скажет что-то вроде "я обо всем жалею". Какой сказочно грустный молодой человек!
— Так вот, — сказала я. — Мой брат Орфей, который очень умный, он сейчас далеко. Мой хозяин, Сто Одиннадцатый, поглотил его. Иногда он пользуется телом Орфея, чтобы слушать меня по вечерам.
Полиник поднял на меня взгляд. Он сказал:
— С Исменой случилось то же самое. Мы... мы с детства были знакомы. Я очень ее любил.
Он поймал мой взгляд и больше не отпускал его. Лицо его стало каким-то лихорадочно напряженным. Я подумала, что Полиник нечасто делится с людьми своим горем.
— Да, — сказала я. — Может быть, завтра я приду к тебе в гости? Мы могли бы это немного обсудить. Может, мы сможем помочь друг другу.
Я предпочитала быть честной, мне не казалось хорошей идеей хитрить или пытаться вызнать у него что-либо.
Я сказала:
— Мне очень жаль Исмену. Ты сможешь мне про нее рассказать.
Он кивнул.
— Да, да, я очень хочу про нее рассказать!
Полиник перешел на шепот.
— Главное, чтобы Семьсот Пятнадцатая не пришла. Приходи в двенадцать, в ячейку 73B.
Я кивнула. Мне показалось, что он сейчас заплачет, или его стошнит. Ему вправду было невероятно грустно. Я подумала, что у Полиника не осталось надежды, лучшего лекарства от всего (кроме того, от чего помогают все другие лекарства). Надо же, как ужасно покалечила его эта потеря.
Мне казалось, что я держусь много лучше.
Мы просидели рядом еще минут пять, но Полиник больше ничего не говорил, и вскоре меня забрал Тесей, чтобы мы еще поболтали. Я ушла, когда часы показали три ночи. У меня оставался еще час, чтобы почитать Сто Одиннадцатому. Медея сказала:
— Так я останусь?
— Да, — ответила я. — Останешься, я постелю тебе в гостиной.
Она широко зевала и выглядела очень маленькой. Я знала, что Медея останется здесь не зря. Еще один день в Зоосаду — это день, который Медея в любом случае переживет. Гектор вышел вслед за нами, он раскраснелся, но я не понимала, от недовольства или наоборот.
— И кем ты меня выставила? — спросил он.
— Гектором, — ответила я. — Тебе не понравилось быть Гектором?
— Эвридика!
Гектор замолчал, увидев, что я не реагирую на его негодование, а затем сказал:
— Но в любом случае было...не совсем плохо, пожалуй. Не ужасно.
— Это хорошо, — ответила я.
— Да он пьяный, — сказала Медея. — Ему, кажется, отлично.
— Нет, — сказал Гектор. — Это не так.
Он с самым независимым видом ушел вперед. Я обернулась. У двери стоял Неоптолем. Он смотрел на меня сквозь стекла своих разноцветных очков. Я сказала:
— Спасибо за вечер! Искусство почти деколонизированно!
Он помахал мне рукой.
— Презентую тебе в подарок картину из вазелина!
Я не очень-то обрадовалась, но вежливо сказала:
— Спасибо.
Настроение у меня было чудесное. Если я буду не одна, а с Полиником, у нас будет в два раза больше шансов вернуть тебя, Орфей.
Глава 4
К тому времени, как я уложила Медею спать, мне стало дурно. После путешествия на нижние этажи, куда проникала смерть снаружи, такое иногда бывало. Медея же, не изнеженная воздухом Зоосада, даже в самых бедных его уголках, заснула быстро и спокойно. Она глубоко дышала, словно хотела напитаться прохладным, чистым воздухом высоты.
Я почувствовала себя так, словно у меня поднялась температура, голова стала тяжелой, а язык — горячим. Я присела на диван рядом с Медеей и закрыла глаза. Под веками было красно и беспокойно. Бессонная ночь и легкое отравление смертью сделали меня рассеянной. Можно было выбрать и другое место для нашей Биеннале, повыше, почище. Но никто не хотел этого. Причины было две: во-первых нам хотелось ощутить опасность, потому что это значило, в конце концов, ощутить реальность. Было нечто за пределами Зоосада, где нас выставляли, как экспонаты, оно было страшным и приносило боль, но оно существовало. Во-вторых, конечно, даже тем, кто говорил, будто бы не думает о Свалке вовсе, всегда было немного стыдно. В прежние времена страны третьего мира не вторгались к тебе на порог, и каждый день не начинался с лицезрения тех, кому повезло меньше.
А мы могли причаститься к их бедам, надеждам и чаяниям, хотя бы на одну пятнадцатую часть.
Медея бы этого не поняла. Орфей говорил, что чувство вины правящих классов — признак распада культуры. Но мы не правили, и власти, строго говоря, не имели. Все изменилось, и теперь нужно было смотреть на вещи так, словно мы никогда прежде не видели их.
Когда Орфей говорил, что хочет стать машиной, он, наверное, отчасти имел в виду именно это.
В черепе плавал туман, мне захотелось прилечь, но я знала, что скоро придет Сто Одиннадцатый. Кроме того, вряд ли у меня получится провалиться в сон. Я предчувствовала одну из тех ночей, когда попытки уснуть похожи на старания просунуть голову сквозь игольное ушко.