Выбрать главу

Когда я закончила, то увидела, что некоторые буквы мокрые от моих слез. Это было хорошо, если написанное стоило моих слез. Так я определяла, что действительно важно, ценно и красиво. Я старалась, в большей степени, для учительницы, но также и для родителей, которые хотели, чтобы у меня был настоящий, нестрашный дом.

И, конечно, для Орфея, для моего заботливого брата.

На некоторое время воцарилась тишина, она звенела кровью в моих сосудах, далекой песней ветра, дыханием — моим и учительницы. Наконец, я услышала скрежет и хлюпанье, с трудом, но складывавшиеся, в слова.

— Хочу такую, — сказал Сто Одиннадцатый. — Будет моей сегодня же.

Я видела, что учительница боится, но все же она сказала:

— У девочки есть брат. Вы не хотели бы послушать его, господин? Он играет на фортепиано.

Она была такой смелой и сильной, и я была очень ей благодарна. А еще я была вдохновлена. Я сказала:

— Господин, мой прекрасный господин, я буду так счастлива творить для вас. Только скажите, нет ли шанса забрать и моего брата? Даже если вам не понравится, как он играет, я не могу ни строчки написать без него!

Я смотрела на доску, ожидая, что голос, не созданный для воспроизведения человеческой речи, снова захлюпает, заскрежещет мне в ответ. Но вдруг я услышала хрип учительницы. Я посмотрела на нее и увидела, что глаза ее закатились, они были сплошные белки, рыбьи, мертвые брюшки, рот был приоткрыт, и из него вытекала струйка слюны.

Он проник в ее мозг, ему требовалось время, чтобы установить контроль над ее нервной системой. Затем он сказал, используя ее язык, губы и голосовые связки:

— Органы почти не могут речь.

— Воспроизводить, — подсказала я, и тут же испугалась сама себя. Лицо учительницы ничего не выражало. Мне захотелось плакать — никогда еще я не видела, чтобы человек был так рассинхронизирован со словами, которые он произносит.

Но ведь она произносила не свои слова.

— Органы не могут речь воспроизводить.

Я больше не стала его поправлять. Я смотрела на учительницу, кивала, пытаясь согласиться со всем, чтобы он скорее ее отпустил.

— Эвридика.

Это я знала.

— Поедешь со мной.

Этого я ждала.

— Брат нужен, и тогда тоже заберу.

На это я надеялась.

— Сто Одиннадцатый.

— Очень приятно с вами познакомиться, — быстро сказала я.

— Это смешно, потому что неприятно.

Сто Одиннадцатый говорил с помощью учительницы, но голос казался чужим и каким-то особым, как если бы говорил человек мертвый или бессознательный (хотя уже тогда я знала, что это оксюморон).

Я только кивала, а затем кивала снова, надеясь, что он больше не захочет ничего узнать. Сто Одиннадцатый спросил:

— Что любишь?

Я не знала, как ответить на этот вопрос быстро. Я сказала:

— Я люблю писать, Орфея, моего брата, книги про старые города, платья с воротниками и музыкальные шкатулки.

Учительница втягивала в себя воздух, тяжело и часто. Я подумала — какая красота за окном, розовобокие персики, синее небо и море с волнами, словно коронованными белым кремом, а здесь, передо мной, моя учительница трясется, закатывает глаза, словно у нее случился эпилептический припадок.

Все сочеталось: отвратительное с красивым, мерзкое, вроде струйки ее слюны или белков глаз с лопнувшими сосудами, — с чудесным: погодой за окном, хорошим, мягким летом. Мне было так жалко ее, и я попросила:

— Прошу вас, мне нравится, как вы пишите! Я могла бы поучить вас еще!

Но он ничего не ответил, а затем оставил учительницу. Она уронила голову на стол, и ее трясло, словно она рыдала. Я вскочила из-за парты и подбежала к ней. Он еще не успел уйти из нее, и когда я попыталась поднять ее, то почувствовала нечто очень, очень холодное.

Вечером я получила жемчужное ожерелье, которое с тех пор не снимала. То есть, мы называли его жемчужным, потому что бусинки были неотличимо похожи на жемчуг. Однако, это было нечто изнутри Сто Одиннадцатого. Такое ожерелье было у каждого питомца. Оно с равной вероятностью могло состоять из костей или почечных камней. Но когда я много после спросила у Сто одиннадцатого, он ответил:

— Как это на языке? Подкожный жемчуг. Нет аналогов.

Меня передернуло. В целом, на вид ожерелье не отличалось от жемчужного, на ощупь однако оно всегда было очень теплым и легонько, почти незаметно для глаза, но ощутимо на коже пульсировало. По нему другие узнавали, что я принадлежу Сто Одиннадцатому, а кто-то другой, скажем, Девятнадцатому. Его снимали лишь с питомцев, находящихся в агонии. Считалось, что пока оно на шее, невозможно умереть по-настоящему, так что в последние минуты жизни, чтобы не продлевать агонию, подкожный жемчуг у человека забирали. Если этого не сделать, человек мог агонизировать годами, и это был не предел. В какой-то момент ожерелье все равно приходилось забирать, чтобы отправить человека в последний путь и избавить его от боли.

В те первые дни я ходила, демонстрируя свое ожерелье всем. Оно просто казалось мне красивым. Через пару дней такое же ожерелье получил и мой брат. Не прошло и недели, как мы отправились наверх.

Больше я не видела ни Нетронутого Моря, ни Свалки, все с тех пор стало высоким, почти небесным. И когда я увидела свой новый дом, там обнаружилась почти сотня музыкальных шкатулок. Они были везде — на кровати, на столах, даже в ванной. Их вправду было очень много.

Иногда мы с Орфеем включали их все. Получившаяся вакханалия звуков отдаленно напоминала собственный голос Сто Одиннадцатого. Орфей говорил, что было бы гораздо лучше, если бы Сто Одиннадцатый нашел себе голос приятнее.

И вот, много лет спустя, когда я отложила тетрадь на край стола, Сто Одиннадцатый заговорил со мной голосом Орфея.

— Отдам это. Перепечатают.

Я кивнула. Я не знала, смотрит ли Сто одиннадцатый на меня глазами Орфея. Это могло быть и так. В то же время он мог вовсе не видеть меня, как я вижу других людей.

Я смотрела на черты Орфея, стараясь запомнить их заново. Я сверяла его с тридцатью Орфеями моей жизни — по одному на год. Он был бледным, остроносым мальчиком, а стал высоким мужчиной с изможденными чертами и длинным, красивым лицом. Бледность его кожи и синева синяков под глазами казались нездоровыми, но он был таким всегда. Орфей провел на Свалке дольше, чем я. Даже волосы его казались совсем блекло-бледными, словно Свалка вытянула из него всю краску. И все же тонкие черты сохранили свою хрупкую красоту, а жизнь у Нетронутого Моря и в Зоосаду позволила ему вырасти сильным, высоким мужчиной.

Люди, жившие на Свалке, обычно были меньше ростом, чем обитатели Зоосада. Хотя это разделение все еще оставалось условным. Я, к примеру, была маленькой по сравнению со многими, живущими внизу. Мы с Орфеем всегда были во всем противоположны. Он был похож на папу, а я на маму, он был светловолосый, а мои волосы были темными, у него глаза серые, а у меня — зеленые. Все в нас было таким различным, что никто не догадывался о том, что мы родственники, пока кто-нибудь из нас об этом не говорил.

А теперь люди часто считают, что я одинокая и маленькая, и подумать не могут, что у меня есть брат, и что он прекрасный и живой, и что я спасу его.

Так я себе сказала, потому что иначе я сошла бы с ума. Хотя многие и так говорят, что я сошла. Но пока я только немножко сошла с ума, совсем недалеко.

Потому что я умела надеяться. Орфею было бы тяжелее на моем месте, потому что он этого не умел. Я писала "Письма к Орфею", чтобы разбудить его, я угождала Сто Одиннадцатому во всем, чтобы он не вытянул из Орфея жизнь, и я искала способы украсть его у Сто Одиннадцатого.

Только пока ни одного не нашла. Но у нас с Орфеем было время. Вот почему мне так важно было смотреть на него каждый вечер. Я хотела видеть его, я хотела, чтобы он подтвердил мне, зачем завтра наступит новый день.

— Эвридика, вернусь завтра, и покажешь мне, что еще написала. Нужно, чтобы больше отдыхала. Вид — бледный.