Алексей Сергеевич вскрыл и тут же зашил полость. Ничего нельзя было сделать.
Каждый день приближал больного к концу. Врачи говорят о таких: «быстро утяжеляется».
Алексей Сергеевич пробовал развлечь его, вспоминал о старых друзьях, о госпитале, в котором вместе работали. Коган молчал, плотно закрыв глаза.
— Поправишься, я к тебе на свежую клубнику приеду.
Коган ничего не ответил, только, приоткрыв глаза, взглянул на него. Что было в этом взгляде?
Павлищев сказал как-то:
— Я первый поставлю себе диагноз. Меня не проведешь!
Алексей Сергеевич вспомнил Когана:
— Врачи часто ошибаются, когда сами себе ставят диагноз.
— Они хотят ошибиться, — сказал Павлищев. — Не желают верить, и баста. А есть такие, что все понимают.
И привел в пример академика Павлова. К нему пришел кто-то, Павлов не пустил к себе, просил передать: «Павлов занят, Павлов умирает».
«А я мог бы сказать так?» — подумал Алексей Сергеевич.
И решил: нет, не сумел бы. Даже наверняка не сумел бы.
На рассвете он почувствовал боль в правом боку. Боль входила неторопливо, с обдуманным ехидством, постепенно вонзаясь, словно узкое лезвие ножа.
Он положил руку на бок, но боль не проходила, становилась все злей, все настойчивей. Теперь уже не заснуть.
Он встал, вышел на кухню, вскипятил воду для шприца и впрыснул себе промедол.
«Сейчас засну, — подумал с удовольствием. — Часа на четыре сон обеспечен».
Лег в постель, натянул повыше одеяло. Отныне с каждым днем это будет становиться правилом: колоть себе пантопон, морфий, промедол, чтобы вырвать у боли хотя бы несколько часов сна.
А что будет потом, когда он уже не сумеет сам впрыскивать, не найдет в себе сил вскипятить воду, направить шприц твердой рукой?
Что думать об этом! Как будет, так будет. В конце-то концов есть много выходов, и можно всегда отыскать один, самый надежный.
Его разбудил телефонный звонок. Он приоткрыл глаза, посмотрел на часы. Без четверти два. Стало быть, спал не меньше пяти часов. Прекрасно!
Телефон продолжал звонить. Он взял трубку. Звонил Павлищев. Казалось, от его громкого голоса даже телефонная трубка излучает некий озон бодрости.
— Как дела, Алешка? — спросил Павлищев.
— Неплохо, — ответил Алексей Сергеевич. Он не лгал. Боль и в самом деле утихла.
— Вот и отлично. Слушай, такой-разэтакий, хоть ты и в отпуске, но, думается, он у тебя недолго продлится.
— Почему бы?
— Вообще-то дел много, сам знаешь, — сказал Павлищев. — Но главное, тут один тип, так он ни в какую. Говорит, чтобы только ты его резал! Клянет тебя на чем свет стоит.
— Пекарников?
— Он самый. Такой, знаешь, характерец.
— Да ну его, — с досадой сказал Алексей Сергеевич. — Мне, по совести говоря, не до его характера.
— Я понимаю, — согласился Павлищев.
— Может быть, ты, Петро, возьмешься?
Павлищев засмеялся:
— Да со всей бы охотой, а он ни за что: ты, и никто другой!
— Я болен, — сказал Алексей Сергеевич чуть холоднее, чем хотелось. — Ты знаешь, я болен, не могу…
— Отдыхай, — ответил Павлищев. — Я к тебе, наверное, завтра заеду.
«В чем истоки эгоизма? — думал Алексей Сергеевич, глядя в окно на деревья, покрытые первым, непрочным, тающим снегом. — На чем держится убежденность человека, что его личность превыше всего? На сознании своих необычайных достоинств? На безмерной любви к собственной особе? Или эта особенность присуща каждому, только в разной степени?»
Задумчиво сощурил глаза.
Мысли не глубокие и не новые. Разве и ему самому чужд эгоизм? Разве он сам в первую очередь не думает о себе, только о себе, и потому знать ничего не желает и не хочет выполнять свой долг?
Между прочим, до чего по-газетному сухо звучит: «выполнять свой долг». Словно заголовок передовой статьи.
«Но я же болен, — мысленно запротестовал он. — Я тяжело, неизлечимо болен».
Тут же исподволь подкралась мысль:
«А разве Пекарников не болен?»
Да, он болен, но у него, наверное, все обойдется, все кончится благополучно, он будет жить, он еще доставит своим близким немало беспокойства. Что-что, а доставлять беспокойство Пекарников умеет. И делает это с толком, со вкусом.
Ему снова стало совестно. Так подобает думать склочной бабе в коммунальной кухне, а никак не ему, врачу.
И, досадуя на самого себя, он снова сел к столу. Надо писать, пока боль опять не схватила его.
Уже стемнело, и длинные тени легли за окном на грязный, клочковатый снег. По мостовой проезжали автобусы, загорались и гасли фары машин. Не то накрапывал дождь, не то шел мелкий, быстро таявший снег.