— Дорогая мисс Тэнкфул, — сказал майор, переживая ужасные угрызения совести, — если я избегал вас, то, поверьте мне, только потому, что боялся грубо вторгаться в ваше горе. Право же, я… дорогая мисс Тэнкфул… я…
— Когда вы всячески старались пройти через переднюю, минуя столовую, чтобы я не могла попросить у вас прощения, — всхлипывая, проговорила мисс Тэнкфул, — я думала… что вы… должно быть, ненавидите меня и предпочитаете…
— Может быть, это письмо вас успокоит, мисс Тэнкфул, — сказал офицер, указывая на конверт, который она все еще машинально держала в руках.
Покраснев при мысли о своей рассеянности, Тэнкфул распечатала письмо. Это был полуофициальный документ, которые гласил следующее:
Главнокомандующий рад сообщить мисс Тэнкфул Блоссом, что обвинения, выдвинутые против ее отца, оказались, после тщательного расследования, неосновательными и мелочными. Главнокомандующий далее извещает мисс Блоссом, что джентльмен, известный ей под именем барона Помпосо, не кто иной, как его превосходительство дон Хуан Моралес, чрезвычайный и полномочный посол испанского двора, и что джентльмен, известный ей в качестве «графа Фердинанда», на самом деле сеньор Годой, секретарь посольства. Главнокомандующий желал бы добавить, что мисс Тэнкфул Блоссом освобождается от дальнейших обязательств гостеприимства по отношению к этим почтенным джентльменам, так как главнокомандующий с глубоким сожалением должен сообщить о внезапной и прискорбной кончине его превосходительства, последовавшей сегодня утром от брюшного тифа, и о том, что весь состав посольства, по-видимому, вскоре отбудет на родину.
В заключение главнокомандующий хотел бы отдать должное правдивости, проницательности и благоразумию мисс Тэнкфул Блоссом.
По приказанию его превосходительства
генерала Джорджа Вашингтона
Александр Гамильтон, секретарь.
Адрес: Мисс Тэнкфул Блоссом, на ферме Блоссом.
В продолжение нескольких минут Тэнкфул Блоссом молчала, а потом подняла свои растерянные глаза на майора Ван-Зандта. Ей было достаточно одного взгляда, чтобы убедиться, что он ничего не знает об обмане, на который она попалась, что он ничего не знает о ловушке, в которую завлекли ее собственное тщеславие и упрямство.
— Дорогая мисс Тэнкфул, — сказал майор, видя на ее лице смущение, — надеюсь, что новости не плохие. Я точно узнал от сержанта…
— Что? — спросила Тэнкфул, пристально глядя на него.
— Что самое большее в течение двадцати четырех часов ваш отец будет свободен и что с меня снимут обязанность…
— Я знаю, что вам надоели ваши обязанности, майор, — с горечью сказала Тэнкфул, — что ж, радуйтесь, ваши сведения верны, и мой отец оправдан… разве только… разве только это не подложное письмо и генерал Вашингтон — не генерал Вашингтон, и вы — не вы. — Здесь она вдруг умолкла и спрятала свои полные слез глаза в оконной занавеске.
«Бедная девушка! — сказал себе майор Ван-Зандт. — Она чуть не помешалась от горя. Ну и дурак же я был, что принял близко к сердцу оскорбление от девушки, которая от печали и волнения утратила разум и ответственность за свои слова. Пожалуй, мне сейчас лучше удалиться и оставить ее одну». И молодой человек медленно направился к двери.
Но в этот момент в оконной занавеске возникли тревожные признаки отчаяния и растерянности, и майор остановился, прислушиваясь. Из глубин кисеи раздался жалобный голос:
— И вы уходите, не простив меня!
— Простить вас, мисс Тэнкфул, — сказал майор, шагнув к занавеске и схватив маленькую ручку, которая старалась выпутаться из складок, — простить вас… Нет, скорее вы должны простить меня… за безумие… за жестокую ошибку… и…
Здесь майор, доселе прославленный своим искусством не задумываясь говорить комплименты, совершенно смешался и умолк. Но ручка, которую он держал, была уже не холодная, а теплая и как бы озарена разумом. Утратив дар связной речи, он крепко держал ручку, как путеводную нить своих мыслей, пока мисс Тэнкфул потихоньку не высвободила ее, поблагодарила майора за то, что он простил ее, и вновь еще глубже зарылась в занавеску.
Когда он ушел, она бросилась на стул и опять дала волю неистовому потоку слез. В течение последних суток ее гордость была совершенно повергнута в прах; независимый дух этой своевольной красавицы впервые узнал горечь поражения. Когда она оправилась от страшного для женщины удара при известии о смерти мнимого барона, боюсь, что она испытала только эгоистическое сожаление о его исчезновении, считая, что если бы он остался в живых, он сумел бы тем или иным способом доказать всему свету (теперь это был для нее штаб и майор Ван-Зандт), что он действительно ухаживал за нею и, возможно, благородно любил ее, и у нее мог бы оказаться удобный случай отвергнуть его. А теперь он умер, и весь свет будет считать ее только занятной игрушкой на маскараде знатных джентльменов.
С чувством горечи в душе она нисколько не сомневалась в том, что алчность и тщеславие заставили ее отца согласиться на этот обман. Нет, подумать только! Любимый человек, друг, отец — все оказались изменниками, и доброе отношение она нашла лишь в тех, кого так своенравно обидела. Бедная маленькая Блоссом! Бедный маленький цветок! Право же, этот цветок распустился преждевременно. Я боюсь, что это был очень неблагодарный цветок — Блоссом[32]. Она сидела здесь, дрожа от первого ледяного вихря враждебной судьбы, покачиваясь взад и вперед, край ее кисейной накидки трепетал у нее на плечах, а туфельки с пряжками и чулки со стрелками жалостно скрестились у нее перед глазами.
Но цветущая юность скоро забывает горести, и через час или два Тэнкфул уже стояла в хлеву, обвив руками шею своей любимой телки, которой она поведала большинство своих горестей и от которой добилась почти интеллектуального, хоть и несколько слюнявого сочувствия. Затем она без всяких оснований резко разбранила Цезаря, а мгновение спустя вернулась домой с видом глубоко оскорбленного ангела, который разочаровался в некоей божественной идее — направить мир на истинный путь, но не утратил способности прощать. Это зрелище погрузило майора Ван-Зандта в темные бездны угрызений совести, и в конце концов он отправился в лагерь выкурить со своими солдатами трубочку виргинского табаку. Видя это, Тэнкфул рано улеглась спать и плакала, пока не заснула. Природа, по-видимому, последовала ее примеру ибо на закате солнца наступила сильная оттепель; к полуночи освобожденные от льда реки и ручьи мелодично зажурчали, а деревья, кусты и изгороди стали влажными, и с них заструилась капель.
Румяная заря наконец пробилась через туманную дымку, которая скрывала пейзаж. Тогда произошла одна из магических перемен, свойственных американскому климату, но особенно заметных в ту историческую зиму и весну. К десяти часам утра 3 мая 1780 года знойное, как в июне, солнце прорезало эту туманную дымку и залило лучами мрачный зубчатый профиль Джерсийских гор. Промерзшая земля слабо отвечала на этот поцелуй; может быть, только ивы, желтевшие на берегу реки, заблистали более яркими красками. Но сельские жители были уверены, что весна наконец пришла, и даже корректный и выдержанный майор Ван-Зандт помчался в комнату мисс Тэнкфул и объявил ей, что один из его солдат нашел на лугу фиалку Мисс Тэнкфул сейчас же накинула плащ, надела деревянные башмаки и побежала взглянуть на этого первенца запоздавшей весны. Вполне естественно, что майор Ван-Зандт сопровождал ее в этой прогулке, и, забыв о своих былых раздорах, они, как настоящие дети, сбежали вниз по влажному скалистому склону, который вел к болотистому лугу. Таково могущественное влияние весны.