— Брат Мариана. Все любил о происхождении хлеба порассуждать…
— Ну, это, как пить дать, наш Арслан-Лев, больше некому. Прочие храпят во все завертки, один он бодрствует.
— Дева наша, сим знаком меченная, небо с землей связавшая.
— Ибиза, конечно. Когда же это она тебя подстрелить пробовала? И куда?
И в тот самый момент, когда Балморал спел свое последнее пророчество, Звезда Полынь, что неподвижно зависла в небесах во время всех метаморфоз, выпала из рулетки Зодиака и со звоном мелкой цинковой монетки канула в штоф. Денди нагнулся над столом и мигом заткнул ее пробкой.
— Да вот она, Белла наша расцветет, кому еще, — умилялся тем временем Эмайн. — Надо же, и звезду сманил с неба, и эдак бодро со всеми нами разделался, даже собачку не позабыл! Что называется — дайте Тютчеву стрекозу, а Веневитинову — розу. Почему, кстати, стрекозу, она же у него только однажды и является? Может быть, оттого, что стрекоза по-английски dragonfly, а провидцы, подобные ему и тебе, — отменные ездоки на драконах фантазии. Это ж надо, какой поток словоблудия и виршеплетства породили мои волшебные капельки! Кто ты, о замкнуто-отомкнутый наркоман и абсентист Седьмого Дня?
— Я поэт и, значит, провидец благодаря одному этому, — на полном серьезе ответил Балморал. — Весь мир слагается в стих, ибо начало его — слово, и начало его гармонии — ритм и рифма. Но если единое Слово стоит в начале всех времен, то из него по закону дополнения рождается Безмолвие, что существует вне времени… И становится для человека красноречивее Слова. Ибо нужно видеть между слов пробел, меж земных светов — тьму. Я умею это. Для такого, как я, смерть так же прекрасна и желанна, как жизнь; душа моя — и пропасть, и надлом, и вершина с ее снегами и льдами, и их бесконечная цельность. Туда страшно заглянуть, но это врата и путь к Единому. Оправдать мир в себе — то же, что искупить собой: я — зеркало, отражаясь в котором горбун лицезрит свою внутреннюю прямизну. Только не думай, что я из тех, чье имя — легион. Я единствен, как любое из творений Бога, но я, такой, как я есть, — о, я и дьявола хотел бы собой выкупить. Я создан распутать извитые строки, соединить раздробленные скрижали; коснувшись самых крайних полюсов мироздания, рая и ада, — совместить их в себе и слить. В вечности я — крупица снега на склоне горы, но во вневременье — цепь горных вершин.
— Вот как величается, — покачала прической буфетная дева. — Мысли отличные, с подковыркой, но лаптей из них не сплетешь.
— Господи, какие в Лютеции лапти! — тихо восхитился Эмайн. — Тут же сабо носят.
— За выпитое вино ты, считай, расплатился, — продолжала кельнерша, — а за испорченную полынную настойку? От нее, пожалуй, и ты теперь загнешься.
— О женщина! — почти пропел он. — Ты все в мире: и гроб, и колыбель, знамя сражения и радость покоя, музыка, свет и услаждение прочих чувств.
— Лесть здесь не ходит, я тебя раньше предупреждала, — ответила она. — В моем кабачке платят вескими словами.
— А слова, стихи эти, — продолжил Эмайн, — строго говоря, не твои. Возможно, они были твоими, когда ты жил, а не принимал на себя роль, но это не в счет. Поэтом можешь ты не быть, а вот пророком быть обязан. Так что гони сюда прозу!
— Пусть будет так, — вздохнул Балморал. — Поведаю я вам единственную притчу, которую знаю, но страшное это сказание, сталкивающее звезды и сдвигающее с места миры.
И он выдал на-гора повесть, отдаленно напоминающую предсмертное творение великого соловьиного философа, предтечи символистов, каковая повестушка называлась -
Он появился на свет в многодетной дворянской семье высокопоставленного работника образования, смешав в себе все многообразные варианты национальных кровей: там были русские евреи, русские немцы, русские калмыки и даже кое-кто из настоящих, «двойных» русских — как бывает спиртное двойной крепости. Произошло это в милом провинциальном городке, где стоял канун самого радостного праздника в году, в жаркой и тесной комнатушке рядом с кухней, в которой как раз с великой бережностью, не дыша, ставили в духовку высокие куличи. Сам он появился с первым куличом и так же хорошо поспел, как и его близнец из лучшей пшеничной муки: румяно-смуглый, крутолобый, глазастый, звонко и требовательно орущий, как и все младенцы. Однако было в нем и то, что сразу отличило его от других, и хотя ему выбрали имя заранее, аккуратно сверившись со святцами, все родственники сошлись на том, что в имени этом, означающем «Владетель мира», содержалось предсказание или, может быть, некий заданный внутриутробный ритм.