Только не следовало проявлять излишней щепетильности и привередливости относительно догадок весьма экзотического характера. После тех вечеров Луцию не составляло большого труда представить, что там за дела творились. Центральное ведомство в этом смысле было недалеко от истины — неприязнь к войне сохранялась в этом обществе. О том свидетельствовали и афористичные реплики, оброненные стрелками в беседе. Вроде той: «На войне мельчают» или: «Войну проиграет тот, кто много путешествует». И тут же: «Орион подстреливает дичь, охотясь…», что означало: «Он не забивает ее, как скот на бойне». Луций уловил и одно из сакраментальных высказываний, а именно: «Нимврод и Вавилон». Следовательно, после прецедента с Флавием Иосифом они оценили Первого охотника и как зодчего первого космического проекта.
Пацифизм Ориона носил скорее космополитический, чем гуманный характер. Пусть он и был менее праведным, зато более практичным. Так как со времен Великих мощных огневых ударов армии стали самым могучим оплотом мира, Проконсул следил за играми Ориона весьма благосклонно и внимательно.
Над входом в кают-компанию, сбоку от которого стоял, прислонившись к колонне, Луций, виднелась надпись: «Ici on ne se respecte pas». [12]
Это изречение можно было истолковать по-разному, но выбрано оно было удачно. На борту «Голубого авизо» царило равенство того круга людей, в котором не любят выделяться. Все знали друг друга, однако из самых лучших побуждений соблюдали обоюдно инкогнито. Это придавало обществу известную непринужденность, даже некоторую раскованность.
Издержки по поездке на Геспериды взяли на себя Проконсул и Ландфогт, однако «Голубой авизо» не был ни военным, ни правительственным кораблем. Наоборот, здесь преобладали частные лица; бросалось в глаза, что большинство гостей были столпами бизнеса. Рядом с местами для официальных лиц имелись столики для представителей торгового мира, свободных ученых, художников и даже лиц, путешествующих для собственного удовольствия.
Геспериды представляли собой огромный перевалочный пункт товаров и идей; в их портах швартовались целые космические флотилии. По ту сторону Гесперид лежали неизведанные просторы с фантастическими угодьями, не покоренные еще современной техникой. Там били источники богатства, власти, неизвестных наук. К ним стремились припасть, проникнуть в эти райские кущи Нового Света. И если что и объединяло разношерстное общество, так то был дух высочайшего авантюризма, искавший для себя пищу в природных богатствах тех просторов.
Новые миры умножали познания, богатство, власть. Но, пожалуй, можно было сказать и так, что все уже созрело, сформировалось в человеке, чтобы реализовать себя в пространстве. Рычаги духа достигли однажды того размаха, которого так не хватало Архимеду. И когда степень свободы передвижения позволила это, мир увеличился благодаря открытию Америки. Так случилось и теперь. Дух, воля человека стали намного сильнее старых оков, переросли рамки привычного равновесия. С этого начался конец модернизма, что мало кто заметил. Сначала рухнули внутренние препоны, потом внешние границы. Легионы полегли под знаками и символами новых Прометеев, похитивших огонь, в горниле которого сталь закалялась, шипя в крови. Во сколько жертв обошлось одно только то, что человек стал летать, погибли миллионы, и подобных глав немало в истории этого мира. Но, сверкая, словно священные дары, вознесенные в гневе к свету, эти летательные аппараты обрели власть духа. Как стрела, пущенная с тетивы устрашающе гигантского лука, летели они на крыльях к своей далекой цели. И многим уже казалось, что она достигнута.
Здесь, на корабле, сидели в непринужденной позе офицеры Проконсула, навещавшие свои родовые замки в Бургляндии. Тут были и светловолосые саксы и более темные франки; Луций вел свою родословную от обеих кровей. Еще вольнее чувствовали себя стрелки Ориона — снисходительно раскованные и безмятежно веселые. Они любили свободные, не стесняющие движений одежды богатых людей, уставших от постоянно окружающей их роскоши.
В противоположность им чиновники Центрального ведомства испытывали напряжение и были замкнуты, как к тому обязывает нормированный образ жизни. Их было много, и узнать их было легко — от высоких чинов до мелких подручных и ищеек. Различие заключалось не столько в качестве, сколько в юркости и суетливости. Только редкие лица светились живым аналитическим умом: в таком случае это наверняка были мавретанцы, поступившие к ним на службу; они превращали ее для себя в спорт. Почти у всех чиновников был желчный цвет лица, указывавший не только на то, что они работали в подземелье и глубоко за полночь, но и на тот особый дух, которым отмечены службы, где сотрудников объединяет не мораль и воспитанность, а единомыслие. Но здесь, на корабле, они прилежно предавались праздности, веселились, как могли, словно ремесленники в воскресные и праздничные дни. При этом они заметно проигрывали на фоне остальных, поскольку их сила состояла в исполнении служебных функций.
Что могло придавать мавретанцам такую уверенность в себе? Их стиль нельзя было назвать ни бюрократическим, ни военным, однако он выдавал их сразу, стоило лишь понаблюдать за ними. За столом напротив сидел доктор Мертснс, лейб-медик Ландфогта и шеф Токсикологического института на Кастельмарино, бывший, без сомнения, из их числа и притом не мелкая сошка, у той ведь только один девиз: «Все запрещено». Наверняка он был допущен к высшим чинам, к той, другой половине, где, наоборот: «Все дозволено». Об этом свидетельствовала его улыбка сатрапа, с которой он, чуть ли не священнодействуя, отдавался завтраку. Он появился в кают-компании довольно поздно и приводил себя сначала в порядок после вчерашней попойки двумя бутылками минеральной воды. Сейчас же, выпив портвейна, он принялся за омара. У этих мавретанцев были завидные желудки, да и, кроме того, оптимисты всегда любят сытно позавтракать. Он ловко отделил руками клешни от разъезжающегося в разные стороны панциря и сам казался за этим занятием похожим на одного из тех пучеглазых морских животных, которые, захватив большими и малыми клешнями свою добычу, разглядывают ее торчащими глазами. Пожалуй, он проделывал в своей жизни операции и похлеще. «Je regarde et je garde», [13] — гласил один из девизов мавретанцев. И если свободное времяпрепровождение господ из Центрального ведомства походило на холостой ход машины и было, по сути, не чем иным, как завуалированной скукой, то у таких типов, как зтот Мертенс, подобная акция, напротив, выглядела приятной данью вынужденному безделью. Каждое мгновение окупалось с лихвой. Складывалось впечатление, что игра велась беспроигрышно, не то что теми, другими, вечно отмеченными печатью недовольства и снедаемыми слепыми страстями и меланхолией. Они напоминали ящериц, безмятежно греющихся на камнях на солнце и молниеносно и без промаха хватающих свою жертву. Разделяя выпавшую на их долю участь, они не расслаблялись. У них, по-видимому, была какая-то своя теория времени. И в придачу к тому, без сомнения, еще колоссальные знания фактора боли и физических и духовных способов извлечения из нее пользы для себя. «Мир принадлежит не знающим страха!» Этот лозунг должен был способствовать возрождению древних норм духа, несовместимых с сегодняшними беспорядками. Опять отрыгнули новые побеги стоицизма. Уже кое-кто, незаметно для остальных, обменивался при встрече взаимными улыбками.
Луций порой вызывал благосклонность мавретанцев. Возникало такое ощущение, что при встрече с подобными им взгляд на вещи упрощался. Они прочесывали старинные города, полные готических, фаустовских уголков, потом кварталы, кишевшие чернью. По другую сторону городских валов и стен они останавливались, обретая простор. Прояснялись и правила игры, определялась награда, ради которой все затевалось. Они были прозорливее остальных участников игры. На этом и зиждилась власть мавретанцев. Они знали условия выживания, в их руках был ключ к новой жизни, новому миру. То был момент, когда Луция охватывал страх. Он отшатывался в ужасе перед их подходом к жизни, удобным только для себя и не ведающим сострадания к другим, перед этим миром, где женская красота была не без греха, а искусство не знало полутонов.