Браминта сообразила, что происходит. Но превратно истолковала задумчивость Гэм и уже открыла было рот, намереваясь устроить скандал, как Пуришков вдруг встал, пустым взглядом посмотрел на нее и отошел к музыкантам. Взял у скрипача инструмент, жестом прогнал остальных и заиграл.
В этот миг у Браминты-Солы забрезжила догадка, что время ушло и все теперь бесполезно. Она поняла: Гэм не виновата, и никто не виноват… Она мучительно закашлялась, а когда подняла голову, на нижней губе алела капля крови. Браминта пошла прочь и до последней секунды не сводила глаз со скрипки Пуришкова.
Музыка заполнила комнату степью, пустыней и ветром. Свечи потускнели, смуглые женщины жалобно причитали у завешанного шатра, ночь поглотила все грезы и мечты, блекло светила луна над призрачно мерцающими равнинами. И поднялись ветры, Орион грозно стремил свой путь по небосводу, кружились хороводом звезды, ночь раскололась.
Гэм зябко поежилась. Цепочки мыслей рвались, сиротливый исчезал вдали берег вещей и связей. Уровень понятий и слов опускался; и в первозданной глубине оставалось одно-единственное — бессознательная, растительная, животная жизнь. Беспредельная власть мирозданья. Послед-ним пределом всегда было лоно — не чело. Ибо лоно плодородно; оно земля и жизнь.
Гэм вдруг постигла суть женской бессловесности. Речь и мысль принадлежали мужчине. А женщина рождена из безмолвия. Она живет в чужом краю и всего лишь выучила тамошний язык; родным ей он никогда не был. Она поневоле переводит свое сокровенное в понятия, которые не отвечают ее сущности, ибо принадлежат они мужчине. Она пытается изъясниться — и всегда тщетно. Никогда мужчине ее не понять.
Смутно вырисовывался удел женского бытия — обращение к толкователю: скажи ты, чт?о во мне, я говорить не умею… Вечная покорность, вечная ненависть, вечное разочарование.
Гэм чувствовала, как все это неудержимой волной вскипает в душе. И все же старалась обуздать эту волну, судорожно подбирала понятия, но они не годились; она искала слов, но слова ломались, как чужие ключи в замках запертых дверей, она мучительно пыталась высказать Это, хотя бы только помыслить, но Это неумолимо ускользало, беззвучно увертывалось, фантомом уходило прочь сквозь ячейки мыслей… Обескураженная немотствующей магией своего пола, от которой не было спасения, она блуждала по комнатам и наткнулась на Раколувну — с заплаканными глазами та сидела в углу.
Сестринское чувство разорвало темное кольцо. Гэм обняла за плечи усталую женщину, прижалась лицом к ее холодной щеке и — дыхание к дыханию, всхлип к всхлипу, без меры, без удержу — истаяла в теплых, облегчительных слезах.
Пуришков отложил скрипку и обнаружил, что остался один. Отрешенно глядя по сторонам, он попытался взять себя в руки, потом медленно разломал инструмент и вышел на улицу, на ледяной ветер, который, оскалив зубы, висел в телеграфных проводах.
Два дня спустя в Давос приехал Клерфейт. Однажды вечером он появился у Гэм, когда у нее был и Пуришков. Клерфейт сразу понял, как нужно поступить. Он принялся восхищаться собаками, но прежде всего «обезвредил» русского — заговорил с ним оживленно и снисходительно, хотя и не обидно, навязав ему тем свое превосходство.
Гэм спросила, как он поживает. В ответ Клерфейт коротко и забавно живописал кое-какие приключения на Балканах, вечер в Нормандии, повел речь о своих полетах, уже совершенно по-деловому, с подробностями, и достиг своей цели — напомнил о перелете в Луксор, не обмолвившись о нем ни словом.
Перед Гэм вновь раскинулась пустыня, пыль песков, вдали искрящаяся золотом. Урчали пропеллеры, потрескивали плоскости.
Клерфейт чуть тронул прошлое — ровно настолько, насколько это было необходимо для создания легкого эскиза, с беглой серьезностью коснулся неотвратимого трагического конца (он произнес это слово) и набросал блистательные фантастические дворцы грядущего. Затем мало-помалу добавил перспективы, показывая, что лишь солидная материальная основа ограждает от фатальных последствий авантюризма; высочайшее наслаждение испытываешь, когда препятствуешь соприкосновению бытия с этой жизненной сферой и таким образом низводишь до ремесла то, что должно оставаться предельно свободной игрой. Как ни странно, именно неуловимый дурман безудержности требовал укоренения в упорядоченных обстоятельствах и даже более того — сильного ощущения этой укорененности, ибо иначе невозможны ни глумление над самим собой, ни изысканная ирония. Авантюрист без опоры в обществе всегда только бродяга, которому не дано так сильно чувствовать свое «я», потому что в себе самом он не несет ни зеркала, ни противоречивости. А цель как раз в том и состоит, чтобы ощущать себя, сильного и полного энергии, постоянно, во всем. Только имея под ногами надежную опору, можно далеко прыгнуть. Клерфейт легко и убедительно доказал все это женщине, которой никак не обойтись без мужчины, ведь он для нее опора, причем не без определенной гражданской защиты, не без определенной корректной прямолинейности, этого несущего столпа причудливо выстроенного хода бытия, не без формального брака.
После такого заявления Клерфейт сразу сменил тему, осведомился о планах Гэм и спокойно обсудил их с нею. Когда она наугад назвала Рим, он предложил Неаполь, раскритиковал Рим как город скучных показных достопримечательностей, затем неожиданно заговорил с необычайной проникновенностью, пошел на штурм и после нескольких общих фраз внезапно предложил Гэм стать его женой.
Несколько секунд он ждал ответа. Чуть наклонился вперед, заглядывая Гэм в лицо. Потом спокойно встал и направился к двери.