Алсвейг почти все время молчал, напряженно глядя вперед. На этом, последнем этапе пути он вообще мало походил на себя, как будто после кошмарного полета на "Гальпе" и гибели Витторио что-то в нем надломилось или сгорело, и дальше его вело какое-то темное чувство вроде отчаяния или мести. Так казалось Гудерлинку, но писатель даже представить себе не мог, что об этом можно сейчас говорить.
Гигантский мегаполис, казалось, раскинулся на многие сотни километров. Теперь по сторонам дороги непрерывно тянулись дома, мелькали площади с кольцевым движением, купола и башни старинных зданий – не то церквей, не то музеев… Гудерлинк лишь однажды был в Риме и видел только центральную его часть, но и в ней сейчас не смог бы сориентироваться. Алсвейг, казалось, лучше разбирался в здешней географии.
– Мы едем в Ватикан? – наконец выдавил из себя писатель.
– Разумеется, – коротко ответил Алсвейг, не отрывая взгляда от карты на панели управления. – Правда, нам вряд ли удастся проникнуть туда на машине. Там пропускной контроль всегда был жестче, а теперь вообще стал зверским – после того, как раскрыли "заговор шести кардиналов".
– Это действительно был заговор? Мне показалось, вся эта история не слишком убедительна…
– Вообще не убедительна. Зато теперь Папу окружают только верные люди, а Ватикан отгородился от прочего человечества почти непроницаемой стеной. Политика есть политика.
– Да, но как же тогда Истина?
– Что – "Истина"? Истина, как я тебе уже говорил, давно утрачена. Вся надежда на маленькую ампулу, которая станет никому не нужной через полтора-два часа, когда истекут сутки с тех пор, как ее извлекли из холодильника.
– Но что если люди, к которым она попадет, не захотят делиться Истиной с остальным человечеством? Что если они предпочтут так и жить, отгородившись стеной от всего мира?
Алсвейг помолчал.
– У нас почти не осталось времени на раздумья, Томаш. Если у тебя есть другие предложения – я имею в виду разумные, конечно, – выскажи их.
У Гудерлинка других предложений не было. Смятение, в котором он находился последние несколько часов, казалось, вообще парализовало его способность здраво рассуждать. А то, что рядом была женщина, которая уже давно не подавала признаков жизни, безмерно угнетало и мучило его.
– Мы должны довезти эту женщину до больницы.
– Не глупи. Впрочем… Нам все равно придется бросить машину. Как раз перед мостом, кажется, был какой-то госпиталь. Оставим даму в машине у ворот, а дальше пойдем пешком.
При слове "пешком" у Гудерлинка снова ощутимо заныли ребра. Он впервые посмотрел на женщину внимательно. Ее лицо было бледным, на виске, где он ее ударил в первый раз, проявился багровый синяк. Сквозь щель между густо накрашенными темной помадой губами поблескивали зубы, слишком ровные для того, чтобы быть естественными. Веки, на которых тоже лежал заметный слой косметики, оставались неподвижными, длинные черные ресницы не трепетали. Писатель приложил пальцы к шее женщины, стараясь нащупать пульс, но так и не понял, удалось ему это или нет.
– Приготовься к выходу. Народу здесь немного, поэтому нужно сразу же затеряться, исчезнуть. Неподалеку есть маленькая церквушка Святого Марка. Заглянем туда ненадолго, мне надо сориентироваться.
– Сколько у нас осталось?
– Час и сорок три минуты. Вон уже виден госпиталь. Автоматику в машине отключать не будем – лишняя возня. Запирать дверь – тоже. Тем более, что даме действительно может понадобиться помощь.
– Ты уверен, что она жива?
Алсвейг кинул на женщину быстрый взгляд.
– Скорее всего, да. Конечно, может сказаться шок… Надеюсь, с сердцем у нее все в порядке. Выходим!
Он мягко затормозил перед распахнутыми воротами, за которыми Гудерлинк успел разглядеть большое, по виду старинное здание. Ему не удалось больше оглянуться на женщину. Приятели выскользнули из кара и двинулись вдоль по улице, быстро, насколько могли себе позволить, чтобы не привлекать лишнего внимания. Внезапно Алсвейг потянул писателя куда-то вправо.
Между домами обнаружился узкий кривой проулок, крыши над ним сходились далеко вверху, и поэтому здесь стояли вечные сумерки и неприятно пахло сыростью. Все окна, выходившие сюда, были закрыты жалюзями или плотно занавешены. Прохожих до самого конца проулка так и не обнаружилось. Зато друзья попали на другую улицу, где было множество людей и машин, а миновав ее, снова углубились во дворы и наконец остановились перед крошечной церквушкой – смесью поздней готики и барокко, – красивой, но выглядевшей сиротливо, как будто ее очень редко посещали и очень давно не ремонтировали. Барельеф над входом изображал льва, стоящего на задних лапах, а в передних держащего книгу. На высоте в два человеческих роста всю часовню огибал бордюр, на котором неестественно худые силуэты людей перемежались диковинными растениями и фигурами каких-то крылатых уродцев.
Внутри было тихо, гулко и пустынно. Сквозь круглую розу витража на пол, к подножию мраморного Распятия, сочились скудные разноцветные лучи. Деревянные скамьи выглядели теплыми, но слегка запыленными, хотя, может быть, причина заключалась в рассеянном, каком-то призрачном свете. После мертвого Штутгарта, гонки по автостраде и суетливых римских улиц это было похоже на попадание в какой-то отдельный, крошечный, замкнутый мир тишины и относительного покоя.
Алсвейг молился, встав на колени и прижавшись лбом к прохладному мрамору. Писатель присел на одну из скамей, пользуясь этой короткой мирной передышкой, чтобы наконец привести в порядок свои чувства и мысли. Так прошло минут десять, хотя казалось, что гораздо больше, потому что время здесь текло медленно и вязко, как патока.
Журналист встал и направился к Гудерлинку. Выглядел он, как теперь рассмотрел писатель, ужасно, не столько из-за бледности и темных кругов под глазами, сколько из-за заметно прибавившейся в волосах седины и какой-то зловещей жесткости в выражении лица. Гудерлинку подумалось, что испытания последних суток иссушили тело его друга, и сквозь человеческую плоть вдруг проступил какой-то безжалостный, стальной каркас, о существовании которого Алсвейг, может, раньше и сам не подозревал.
– Вот что мы сделаем, – заговорил журналист. – Наивно надеяться, что при той охране, которую обеспечил себе Ватикан, нам удастся проникнуть туда незамеченными. Поэтому…
Он что-то четко и лаконично объяснял, и как раз в эту минуту Гудерлинка поразила одна мысль, крутившаяся в его голове с самого начала их путешествия, но только сейчас оформившаяся окончательно.
– Послушай, Франк… Я насчет введения вакцины всем людям под видом прививок. Разве это не насилие над их душами? Разве мы не лишим их таким образом возможности выбирать?
Алсвейг поперхнулся словом. Несколько секунд он молчал, это молчание было таким тяжелым, что писателю даже показалось – приятель собирается его ударить.
– Вот что, Томаш. Я не намерен сейчас вступать в богословские и прочие споры. У нас осталось чуть больше часа, а Ватикан – это такое место, где все проверяют по семь раз. Дай Бог нам успеть передать сыворотку с тем, чтобы ее отправили на анализ, а потом сразу ввели Папе. Скажу только, что в мире, где Истина утрачена, никакого выбора у людей нет. Им просто не из чего выбирать, разве что из привычного набора грехов.
– Но и когда Истина будет прививаться им с рождения, такого выбора тоже не будет! Мы получим миллионы запрограммированных роботов!
– Да. Но они будут запрограммированы на добро. Ты видишь что-то дурное в том, что людей изначально не будет тянуть к греху? Я – нет.