Что до поэзии, поднимающейся и изолирующейся на своих высотах, в этом следует усомниться.
Эта мысль притягивает, как подытожил Рембо; она увлекает и сковывает («предложит слово, потом другое», – написал я в книге «Формы»); состоит из фраз. Вброд, на пустом месте. Потому-то и нет никакого продолжения («продолжения в мыслях», говорит язык), никакой «причины»… продолжать. Мысль, творение длящееся, захватывает прерывность или небытие. Как же она подпадает под чувства? Так же, как для Малларме пустота занимала место ощущения небытия, – так на мгновение соединившееся прерывное небытие представляется белизной белой страницы. Мысль проходит и заставляет проходить за ней того, кто станет ведущим; она расчищает знаменитый «путь идеи». Без мысли в стихах нет стихов: «нечего сказать».
Прежде чем стать стихией общения в современном смысле, стихия или эфир мысли является стихией, где мысль подпитывает, поддерживает себя: тем, что греки называли logikon, логикой или фрастической обыденностью. Способ, которым слова удерживаются в состоянии общности, их синтагма (син- или пара-таксичность), их taxis, это тоже фигура речи, троп. Иначе говоря: чтобы слова были объединены, а не представляли собой стохастическое разделение; чтобы они даже были одно рядом с другим в качестве приложения; чтобы можно было обнаружить хоть небольшое значимое различие между приложением и противостоящей ему формой, например, между равнозначностью и оксюмороном (и т.д.), а не атомизацию без какого бы то ни было признака взаимосвязи (иной, нежели их пуантиллистическая раздробленность для человеческого восприятия), – для всего этого «необходимо», чтобы среда была тропической, тропологической.
Разделение современной литературы между прозой и поэзией обозначено менее резко (менее режуще). Тектонические сдвиги затронули поверхность. Две основные черты современности, а именно обобщение и расхождение, сдвинули границы, спровоцировали надвиги, нераздельность, перераспределения.
Постоянно растущий поэтический (или стихотворный) характер пропитал почву, разлился: выйдя из своего «собственного» ложа стиха с достаточно замысловатым оправданием (ограниченная строка, отчетливые строфы, определенный жанр, сонет, баллада, эпопея, вирелэ, трагедия…), он разлился свободой стиха: стихотворение в прозе, проэма, прозема… когда сама полярность, к крайностям которой привязывается «колебание»*, остается составляющей; и по-прежнему важно с обновленными силами восстановить ее.
Получилось так, и я уже напомнил об этом, что роман привлек весь интерес публики настолько, что стал синонимом прозы и литературы: это ежегодно доказывает «литературное открытие сезона» во Франции, что говорит о состоянии наших нравов. Среди прочих печальных последствий есть следующее: философский, а также антропологический и некоторые другие тексты выкинуты из литературы. Невосполнимая утрата – и особенно нелепая, ибо для этих «других» самые общепризнанные французские писатели являются философами, эссеистами, а частенько и учеными «гуманитарных наук».
Тем не менее, есть проза и проза. Иначе говоря, различие и разделение остаются; между – с одной стороны – литературой (образцы которой «великая литература», современная и будущая, по-прежнему пытается зафиксировать, и внутри которой общее притчевое письмо – мысль, знание, фантастика, – как море, поглотит любую гетерогенность), а с другой, «литературой» залов ожидания, общения и информации.
_________________________________________________
* В другом месте я напомнил этимологию слова «колебание» (hesitation)
от «haerere» (привязывать).
------------------------------------------------------------------------------
«Владимир Сергеич начал расспрашивать Марью Павловну, почему она поэзии не любит.
– Мне стихи не нравятся, – возразила она как бы нехотя.
– Да вы, может быть, мало стихов читали.
– Я сама их не читала, а мне читали.
– И неужели ни одни вам не понравились?
– Ни одни.
– Даже Пушкина стихи?
– Даже Пушкина.
– Отчего?
Марья Павловна не отвечала, а Ипатов, оборотясь через спинку стула, заметил с добродушным смехом, что она не только стихов, но и сахару не любит и вообще ничего сладкого терпеть не может».
И.С.Тургенев «Затишье»
------------------------------------------------------------------------------
Алина Витухновская
друг ДООСа
Для SANDIE
Ну что ж, давай меня закапывать,
давай лопатами размахивать!
(Как будто капельки закапывают
в седую лампу без ресниц.)
Иди с ножами и с пистолетами,
С веревками и злыми палками.
А над землею ноздри выставят.
Мы будем зрелище недетское.
(Такая выставка.)
И ты уйдешь.
Я буду труп, а ты прославился.
Тебе найдутся объяснения.
И мне найдутся объяснения.
Все будет так, как никогда.
Никто не понял.
Зато все новое придумают.
(Какое-нибудь слово зверское.)
Какая-нибудь инсталляция
(невидимая)
повиснет только для слепых.
Навсегда.
--------------------------------------------------------------------------------
Литературов Идение
Михаил Дзюбенко
Недо-Муму
Поскольку «человек – существо принципиально незаконченное», «ему нужна помощь других» 1. «И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему» (Быт 2:18). После этого Господь создает животных и птиц и приводит их к человеку, чтобы тот нарек им имена. «<…> Но для человека не нашлось помощника, подобного ему» (Быт 2:20), и тогда была создана жена.
Сюжет тургеневской повести развивается в обратном направлении. История отношений Герасима с Татьяной подана Тургеневым не как самостоятельное событие, а как предыстория встречи с Муму [«Так прошел год, по окончании которого с Герасимом случилось небольшое происшествие» 2]. Более того, композиционно обе ситуации и героини симметричны. Татьяна была «белокурая, с родинками на левой щеке» (249); Муму появляется в повествовании как «белый с черными пятнами» (257) щенок. Как и Муму, «Татьяна не могла похвалиться своей участью»: она была «маленькая, худая», «когда-то <…> слыла красавицей, но красота с нее очень скоро соскочила» (249); новонайденная Муму также «первое время <…> была очень слаба, тщедушна и собой некрасива, но понемногу справилась и выровнялась, а месяцев через восемь, благодаря неусыпным попечениям своего спасителя, превратилась в очень ладную собачку <…>» (258). Герасиму явно надо было кого-нибудь опекать; нет сомнения, что и к Татьяне бы, соедини она свою жизнь с ним, вернулась былая красота, хотя бы отчасти. Он ревновал Муму к другим так же, как и Татьяну. «Полюбилась она ему; кротким ли выражением лица, робостью ли движений – бог его знает!» (250), и это замечание о Татьяне надо также отнести и к Муму.
Татьяна была почти бессловесна: «Нрава она была весьма смирного, или, лучше сказать, запуганного, к самой себе она чувствовала полное равнодушие, других боялась смертельно; думала только о том, как бы работу к сроку кончить, никогда ни с кем не говорила и трепетала при одном имени барыни, хотя та ее почти в глаза не знала» (249–250). Но всё же, не будучи бессловесной полностью, она не желала соединять свою жизнь с Герасимом и тем самым уподобляться ему, а потому использовала свои способности разумного существа, чтобы избавиться от его ухаживаний – как оказалось, во вред себе. Мотив пьянства, сопровождающий образ Татьяны, не случайно перекликается с мотивом воды, сопровождающим образ Муму: в мнимом пьянстве Татьяны и вполне реальном ее мужа Капитона надо видеть ту стихию, в которой Татьяна тонет так же, как Муму тонет в воде.