Потом, много позже, когда наша дивизия снова проходила через Гирокастру, мы хотели снова пойти в публичный дом, но нам сказали, что он закрыт. Я плохо помню, из-за чего, припоминаю только, что говорили о каком-то несчастном случае, одну из девушек убили, а после увезли и остальных. Когда я услышал об этом, мне вспомнилась та девушка во мраке, к которой я пришел той душной ночью, и я подумал: не ее ли убили? Но может, убили вовсе и не ее. Там было, помнится, пять или шесть, самое большее семь женщин.
Кристина очень похорошела, и у меня просто сердце замирает, когда я ее вижу. Позавчера она мыла ноги в ручье. Какие же они у нее красивые. У нее все красивое. Особенно глаза. Темные, мягкие, в них есть что-то вечернее, я даже сам не знаю, как их описать. И взгляд совершенно загадочный. Вообще, глаза у албанских девушек загадочны, как иероглифы. Испуганные иероглифы, очень испуганные. Или это только, когда они видят нас, чужих солдат?
Бог его знает!
Всю ночь по шоссе в сторону Гирокастры, на север, шли войска. Видны были огни грузовиков. Похоже, какая-то часть передислоцируется.
В соседнем селе полно баллистов. Те, что приходят на мельницу молоть зерно, рассказывают, что уже с неделю баллисты расположились там, как у себя дома. Весь день жрут и пьют, а по ночам поют. Совсем жизни не стало бедным крестьянам. Хорошо, что наша мельница стоит несколько в стороне, а то бы они и сюда нагрянули.
На всякий случай мельник велел мне прятаться, если я вдруг увижу их белые телешэ с вышитыми впереди большими двуглавыми орлами. И Кристине он велел прятаться.
Я сижу и думаю: если бы пришли баллисты, и мы с Кристиной где-нибудь спрятались бы, и ей было бы страшно, и я сжал бы ее в объятиях, чтобы успокоить, я чувствовал бы ее тело совсем рядом, мы были бы вдвоем, только вдвоем!..
Но в жизни ничего подобного не происходит. Так бывает только в фильмах.
Мне страшно хочется пойти в кино.
Вчера после обеда все время трещал пулемет. Вечером баллисты удрали из села. Село снова заняли партизаны и опять создали «совет». Нам обо всем этом рассказали двое крестьян, которые пришли сегодня еще до рассвета молоть зерно. Кристина сегодня нежно на меня посмотрела. В последнее время я замечаю в ней что-то новое, что-то удивительное, таинственное.
Я каждый день мечтаю о ней. Конечно, я ее люблю. Я в этом даже не сомневаюсь. Люблю безнадежно, совершенно безнадежно, потому что я всего-навсего бывший солдат армии, которую вот-вот разобьют, всего-навсего батрак-иностранец, побежденный, одним словом, вообще никто. Таким меня сделали диктатор и фашизм.
Кристина через неделю выходит замуж. Я узнал об этом совершенно случайно. Я даже и понятия не имел, что она давным-давно помолвлена. Вчера я просто так спросил у тети Фросы, когда она набирала воду в ручье.
— Что это вы и днем и вечером все сидите за ткацким станком?
— Да вот, время пришло, — сказала она. — Пришло время, сынок.
— Какое? — спросил я.
— Как это какое? На следующей неделе дочь замуж выходит, ты что, не знаешь?
— Нет, — ответил я, — не знаю. — И голос мой прозвучал так тихо, что она подняла глаза и внимательно на меня посмотрела. Я попытался скрыть свое замешательство, а потом спросил себя: а какого черта, почему я должен скрывать, что мне не по себе?
Поняла она или не поняла, что в моей душе творится, не знаю. Она еще раз взглянула на меня и сказала:
— Так уж, сынок, устроено, приходит время, и девушку отдают замуж. И ты тоже вернешься домой, когда кончится эта война, и твоя мать тебя женит на какой-нибудь красивой девушке, и заживешь ты счастливо.
Когда она это проговорила, я просто руками за голову схватился, мне показалось, что она меня пожалела, и я почувствовал в груди страшную боль, рвущую мне душу.
Я пошел к мельничному ручью, сел на землю и сказал себе: ты выходишь замуж, Кристина. Выходишь замуж — вот и все.
Дни потекли скучные, монотонные. Потихоньку подкрадывается осень, и неизвестно, чего от нее ждать.
Кристина вышла замуж. Прошлым воскресеньем приехали сваты и забрали ее. Шесть всадников, все вооруженные. На дорогах стало небезопасно, и албанцы, которые и в мирное-то время разъезжают с оружием в руках, сейчас ни на минуту не расстаются с винтовкой. Свадьбу не играли. Мужчины посидели за софрой,[13] выпили немного ракии. Выпить как следует, в таких случаях это положено, они не могли, потому что им предстоял долгий путь. И меня пригласили за софру, но прибывшие не перемолвились со мной ни единым словом, будто меня и не было вовсе.
Двумя днями раньше мне тоже захотелось сделать какой-нибудь маленький подарок Кристине. Но что? У меня ничего с собой не было. Я попытался вырезать из дерева нож, как это делают албанские крестьяне, но у меня ничего не получилось. Тогда я решил отдать ей медальон. Она несколько раз внимательно его разглядывала.
— Возьми, — сказал я ей, — от меня на память.
Она обрадовалась и взяла медальон.
— Святая Мария?
— Да, — сказал я.
— Кто тебе ее дал? — спросила она. — Мама?
— Нет. Начальство.
— А зачем?
— Чтобы меня ни с кем не перепутали, когда убьют.
Она засмеялась.
— Откуда ты знаешь, что тебя убьют?
— Ну, если убьют.
— Кристина! — позвала тетя Фроса со двора.
Она сказала «спасибо» и убежала.
Вот так я отдал ей то единственное, что у меня было. А зачем мне этот медальон? Уж если я пропал, так пропал. Я еще жив, но уже пропал, и не хочу я, чтобы меня опознавали после смерти.
Обед закончился. Сваты поднялись, перекинули через плечо винтовки и сели на коней. Один из них, белый, весь изукрашенный, предназначался для Кристины. Кристина плакала. Плакала и тетя Фроса, а мельник курил трубку и молчал. Затем они обнялись с дочерью, а я сидел молча в стороне, и мне хотелось, чтобы она хотя бы сейчас, в последний момент, на меня посмотрела. Но глаза у нее были полны слез, и плечи вздрагивали. Какая она была красивая! Я тоже хотел попрощаться, но почему-то не осмелился подойти к лошадям, может быть, из-за молчаливых суровых сватов или, может, еще из-за чего, я и сам не знаю. Знаю только, что я одиноко сидел в стороне, и никто даже и не вспомнил обо мне, и я остро, как никогда, почувствовал себя чужим и лишним среди этих людей.
Кони тронулись. Кристина в последний раз обернулась, а всадники уже приближались к зарослям. Сначала в кустарнике скрылись кони, затем спины людей и, наконец, длинные черные стволы винтовок. Мы втроем в полном молчании поплелись обратно. Мельник с женой вошли в дом, а я упал ничком на траву возле ручья. На душе у меня было тяжело, и я вдруг горько заплакал.
Я и сам не знаю, отчего я плакал. Плакал не по уехавшей Кристине, нет, я плакал скорее о себе самом.
Уже несколько ночей по шоссе в сторону Гирокастры непрерывно движутся войска. Похоже, в ближайшее время что-то должно произойти. Крестьяне, которые приходят на мельницу, рассказывают, что в селах опять полно беженцев из города. Беженцы повсюду — и повсюду запах пепелища, они словно приносят его с собой. Все ждут еще больших бед.
Говорят, что в наших краях уже появлялся «Голубой батальон». Одни утверждают, что он по ту сторону горы Люнджерии, другие — что его видели гораздо ближе. По ночам меня опять одолевает страх. Сплю я плохо, все время вскакиваю и прислушиваюсь.
Я очень тоскую по Кристине.
Дует холодный осенний ветер. Иногда меня охватывает ужасная тоска, и мне кажется, что дни мои сочтены, хотя мне всего двадцать два года. У меня такое чувство, что я заблудился в пустыне.