Савинков махнул и бросился к воротам. Натянув возжи, лихач стал посреди улицы. Замедлив бег у ворот, Савинков быстрым шагом, не глядя по сторонам, пересек улицу. И когда был уж в двух шагах, прыгнул в коляску.
— Что есть духу за Невскую! Гони!
Рысак бросился с места, размашисто откидывая рыжие в белых отметинах ноги. Савинков оглянулся. У подъезда гостиницы метались швейцар, фигура Гашкеса и два гороховых пальто побежали на угол, очевидно за извозчиком. Но лихач не оглядывался, только смотрел, как бы в страшной резвости призового коня не раздавить случайную старуху. Лихач несся, крича — «Ей, берегись!» — Мимо Савинкова летели улицы, переулки, прохожие.
«Ушел, ушел», — радостно думал Савинков, когда взмыленный рысак уменьшал бег к Невской заставе. Улица была пустынна. Савинков сошел с извозчика, расплатившись, вошел в попавшуюся пивную.
В пивной никого не было. Савинков заказал битки по казацки и бутылку калинкинского. — «Плеве будет жить», — думал он. — «Надо снимать товарищей. Но где же Иван Николаевич?»
Явка была в Демидовом переулусе на углу Мещанской. Издали он увидел Петра. Но не остановился, а проходя мимо, только как бы задержавшись у окна, бросил:
— Сегодня же снимайтесь оба, уезжайте из Петербурга. За нами слежка.
— Что за чорт, — пробормотал Петр, — чье распоряжение?
— Мое. Немедленно езжайте оба в Вильно.
К окну шла дама под зеленым зонтиком, стремясь рассмотреть выставленные кофточки.
Они разошлись.
Ночью Савинков, без вещей, без паспорта, ехал на конспиративную квартиру в Киев, решив оттуда пробираться к Гоцу. Поезд укачивал его мерным стуком.
Эти дни в Берлине Азеф прожил, волнуясь. Из Петропавловской крепости кто-то передал записку о том, что Гершуни и Мельников преданы. Жандармский поручик Спиридович оказался глупее, чем думали. Это было первое дело поручика. Он неумело торопился с расследованием и арестами по делу Томской типографии. Откуда то выплыл тонкий слух о предательстве. И как было не выплыть. Жандармы промахивались, не щадя агентуру. Азеф говорил, чтоб транспортистку литературы фельдшерицу Ремянникову, не трогать. Ее взяли. Просил оставить главу московского «Союза социалистов-революционеров» Аргунова. Арестовали и его.
Азеф волновался. Надо было выжидать. В голову лезло с деталями конспиративное свидание с Аргуновым в Сандуновских банях. Голые, в номере с зеркалами обсуждали они планы «Союза». Азеф припоминал непохожесть тел в зеркалах, — его и Аргунова. Он толстый, с громадным животом, ноги в черных вьющихся волосах. Все время намыливаясь крупной пеной, растирался мочалкой, выплескивал воду из шайки. Тощий Аргунов в голом виде был смешон. Стоял голый, все говорил. Когда номерной постучал в дверь: — что, мол, час уже прошел, Аргунов одевал белье на сухое тело. А Азеф растирался цветным полотенцем, приседал и крякал. Аргунова нельзя было трогать. Азеф понимал. А они сослали его в Якутскую область.
У Азефа был математический мозг. Он хотел ясности. И писал к креслу Гоца: — «Дорогой Михаил, меня мучит совесть, что товарищи в Петербурге брошены на произвол судьбы, кабы не случилось чего, в особенности с Павлом Ивановичем, он горяч и плох, как конспиратор. Но поделать ничего не могу, в Берлине задерживает техническая сторона дела. Напиши о новостях.
Крепко целую. Твой Иван».
Но Савинков уже трясся на тряской балагуле. Вез его к немецкой границе хитрый фактор Неха Нейерман, двадцать лет из Сувалок переправлявший русских эмигрантов. В лунную ночь балагула была переполнена.
Савинков часто спрыгивал с балагулы, бежал разогреваясь, по извозчичьи хлопая руками.
— Ай, господин, вы бы сели себе и сидели, нельзя же, чтобы все мы бежали, тогда бы нам лучше было бегать, чем ездить! — И Савинков, смеясь, впрыгивал на балагулу. Плотней кутаясь в пальто натягивал на себя еще рогожу. Тихо поскрипывая в ночи, через границу медленно ехала балагула. И было тихо на ней, словно старый фактор Нейерман вез мешки с овсом.
В окнах квартиры Чернова стояли кактусы, им коллекционировались. На звонок стали приближаться медведеобразные шаги. Снялась цепь. Щелкнул замок. В полутемноте выросла крупная фигура с сердитым лицом, взлохмаченными волосами. Видно было, что Чернов писал статьи, лохматя волосы.
— Чем могу служить? — сказал скверно по французски.
— Я — Савинков.
— Что? — удивленно пробормотал Чернов. — Проходите, — буркнул зло.
Тот же портрет Михайловского, окурки в пепельнице, несмотря на погоду, — пять удочек с красными поплавками.