Ночью, в июле парк не дышал. Стояла тьмущая темь с тысячью золотых глаз. Борис и Александр лежали над оврагом.
— Что ж ты думаешь о Петербурге, Борис?
— То же, что и ты. Примкну к революционерам…
— Революционеры разные, Боря. И борьба у них разная.
— Мне, Саша, теории малоинтересны — ложась на спину, смотря в чернь с золотом, проговорил Борис. — Важно, что борятся с правительством, выберу где могу сделать больше.
— Жаль, что ты мало читаешь.
— Ты думаешь мало? — сквозь зевоту сказал Борис. — Люди разные, Саша. Если бы все были одинаковые, было бы скучно. Как странно, смотри — огонь — приподнялся Борис — мужик, верно, едет, курит…
В лесах пахло прелым листом, грибной сыростью, на огородах — укропом, мятой. Вяло кровянела листва. В полях встала, обнажившаяся щетина жнивья. По-слоновьи тяжело подымаясь на веранду, Петр Петрович пробормотал:
— Все читаешь, Александр? Вот, какой то Степняк! «Подпольная Россия»! К чему это ты брат на природе чертовщину разводишь? Посмотри ка девки в поле загорелые, как негритянки, пошел бы отщупал какую, а ты, брат, Степняк!
— Оставьте, Петр Петрович!
Петр Петрович хотел ответить, но услыхал у балкона шаги и остановился.
— Там, Петр Петрович, девки поденные пришли.
— Расчитай. Да бессоновского Ваньку матюкни, скажи, если застану еще с девками отхлещу арапником.
Александр, оторвавшись, смотрел на Петра Петровича. Но Петр Петрович, приложив ладонь вглядывался вдаль, где сидели пахаря взметывавшие жниву. И вдруг, встав во весь рост у перил, невероятно сильным, раскатистым басом закричал:
— Пашол! Пашол! Чего стали едри вашу мать!
Было видно, как плуги задымили по пашне. Петр Петрович повернулся от перил, засмеявшись:
— Вот тебе и «Подпольная Россия», слыхал?
И, сходя с балкона добавил: — Не крикни, так полдня прокурят, сукины дети.
Борис шел распорядиться, чтоб закладывали тройку, на станцию, в Петербург. На дворе он остановился: — посреди усадьбы короткими прыжками прыгал, низко наклоняясь к земле, человек.
Подойдя, узнал сумасшедшенького Павла Федорыча.
— Здорово, Федорыч!
Федорыч разогнулся, глядя беззубой улыбкой.
— Здравствуй, здравствуй.
— Ты чего, Федорыч, ищешь?
— Как чего? След ищу, — проговорил Федорыч, прищурившись от солнца — у каждого следы, у всех разные, у тебя один, у меня другой.
— Какой у меня?
— У тебя? — сощурился Федорыч, — плохой ни к чаму, так буресый, — захохотал. — А у меня синий след, Светлый, во какой! А рыжего следу нет, не нашел — и Федорыч, нагнувшись, прыгнул в сторону и пошел прыжками от усадьбы к лесу.
— Ну, пора, опоздаете. Сядем по обычаю, — проговорил Петр Петрович.
С туго подкрученными хвостами, звеня ошейниками, тройка подъехала к крыльцу. И Гаврил осадил’ ее музыкальным, раскатистым «тпрррру».
— Ты потарапливайся, Гаврила! — кричал с крыльца Петр Петрович, — да лопатинской гатью не езжай! Разворочена вся!
Тройка тронула мимо фруктового сада. Из коляски выглянул Борис. Гаврил молчал, сердитый, что торопили, да еще дорогу, Петр Петрович указывал, будто сам Гаврил не знает, что лопатинская гать месяц тому назад стоит развороченной. «Хвальный» сбивался на галоп с рыси.
Коляска шла меж изумруда озимей. Над озимью длинной, безалаберной стаей летели галки. Тройка спускалась под уклон и, сдерживая коней, Гаврил посвистывал по ямщицки, тихим переливом. В гору тройка вымчала навынос, звеня бубенцами, внесла в село «Жданово».
Грязные, вихрастые собаки закувыркались из под ворот, бросаясь на разошедшуюся тройку, хватая пристяжных за ноги. Возле изб, низко кланяясь, вставали старики. И баба, прикрывшись ладонью, долго смотрела вслед.
— Хамский обычай, чего они кланяются?
Впереди послышалась гармонь, визгливые голоса Девок. Далеко на дороге стояла толпа.
— Престольный — обернулся с козел Гаврил.
Чем ближе подъезжала тройка, пронзительней тилиликала гармонь. Гаврил тронул резвей. В толпе оборвалась музыка, с хохотом, криком толпа разбежалась по сторонам, оставив на дороге пьяного, рыжего мужика с сукастым пнем.