— Ты бы снял хоть с ног обручи, Аббас-ага. Тяжело мне. Ослабел, не убегу. Посмотри, какой я худой стал. Еле ноги волочу...
— Иди же, гяур! Нет у вашего народа совести. Всех ненавидите — даже своих братьев! Злой ты, как дикий шакал!
И Аббас вполсилы ударил казака прикладом ружья между лопаток. Фёдор кулём повалился в дорожную пыль. Прижимаясь щекой к земной тверди, кряхтя и причитая, он неотрывно смотрел в пустой дверной проем неказистого домишки: не появится ли снова быстрый силуэт женщины чужого рода. Аббас пытался поднять его, поставить на ноги. Он хватал Фёдора за ворот рубахи, пытался подцепить под мышки. Он пинал пленника, бил по голове и спине прикладом ружья. Тщетно. Фёдор, словно придорожная трава, пустил корни в каменистую почву этих мест.
Наконец она появилась снова. Встала в дверном проёме лицом к улице. Только на этот раз коса её не была обвита вокруг шеи, а покоилась на левой стороне груди. Огненно-рыжие волосы переплетались с атласной лентой цветов небесной лазури. Она смотрела прямо на Фёдора Туроверова, но так, словно тот обратился в камень, в кусок скалы, брошенный на дорогу беспечной рукой неизвестного силача.
— Аймани... — прошептал Фёдор еле слышно. — Ты ли это?
— Вставай, гяур, хитрый шакал! Вставай, собака!
Фёдор услышал, как щёлкнул ружейный затвор.
Пуля ударила в пыль рядом с головой, в лицо брызнули мелкие камешки. На шум выстрела прибежали жёлтые козловые сапоги, следом за ними чёрные яловые и, наконец, остроносые чувяки поверх вязаных из козьей шерсти онучей. Били недолго. Сцепив зубы, Фёдор всё смотрел в проем дощатой двери туда, где недвижимо стояла она. Порой казаку приходилось прятать лицо за ладонями, спасая его от ударов. Он сплёвывал кровавую слюну, смешанную с горьковатой пылью. Временами женский силуэт исчезал в мутной пелене болезненного беспамятства. Но он знал, что он всё ещё стоит там и смотрит на него, скорчившегося в окровавленной пыли, под ногами у торжествующих победителей.
Аймани и след простыл, когда Фёдора поставили на ноги. Волокли молча, грубо втолкнули внутрь узилища. Фёдор упал лицом в солому, тяжело дыша, почти без сознания.
Он не слышал, как тюремщики вынесли наружу изуродованное, бездыханное, тело Бакара — младшего из сыновей Абубакара. Не слышал громкой скорби Исмаила и монотонных молений отца Энрике. Не видел звериной ненависти в застывшем взгляде Магомая. Не чувствовал заботливых прикосновений доброго Кузьмы, старавшегося очистить от грязи его раны и ссадины. Огненная коса, синяя лента, лазурный взгляд — вот всё, что видел и чувствовал он той ночью.
Очнулся Фёдор лишь под утро, понуждаемый ласковыми просьбами Кузьмы.
— Очнися, братишка, очнися, родимый — иначе быть беде. Дохлый казак — никудышный товар. А коли жив — дык ещё поживёшь, помаисси…
— Что за ересь ты бормочешь, Кузя? Или ополоумел с голодухи?
— Мы товар, паря, а за дверью — купец. Цица приехал по наши души, Федя!
— А как же казнь?
— Какая казнь? Господь с тобой, парень! Не-е-е-ет, нас не казнять. Продадут. Вот что задумали. Я хотя и не разумею ихнего языка, а всё одно понял, что запродали нас эвтому Цице. Как есть запродали. И тебя, и меня, и иноверца эвтого праведного. Счас придут товар осматривать — цел ли. Так ты уж оживай, братишка. По мне, так быть проданным куда лучшее, нежели вовсе мёртвым...
Цица не замедлил явиться. Он пришёл, сопровождаемый молодым Насрулло, на рассвете, когда солнце ещё не показалось над вершинами гор. Одет он был на персидский манер, в длиннополый, покрытый вычурной вышивкой кафтан. Седую голову его украшала алая феска. Оружия Цица-торгаш при себе не носил, но грудь его под кафтаном прикрывала кольчуга — обычное дело для этих мест. Перемещался он как-то бочком, заметно припадая на правую ногу и тяжело опираясь на кованую трость с резным костяным набалдашником. Возраст не оставил печатей на лице его. Оно осталось гладким, юношески-округлым и совершенно неподвижным. Взрослыми были лишь его глаза: прозрачные, внимательные, цепкие.
— Гяуры здоровы оба, — бодро рапортовал Насрулло. — А вот священник сам не свой. Который уж день не ест и не пьёт.
Цепкий взгляд Цици неторопливо блуждал по лицам пленников. Пальцы, унизанные самоцветными перстнями, перемещались вверх и вниз по костяной рукояти.
— Этот славный воин и есть старший сын почтенного Абубакара? — Цица указал на скорчившегося в углу Исмаила. — Красивый юноша. Годится для украшения гарема самого падишаха. Грех убивать такого даже ради кровной мести.