Выбрать главу

- О, тогда это имеет значение. И очень большое. Разрешите поздравить?

- С чем же? Ведь мученик.

- Э! - сказал начарт. - А мы не мученики?

Начарт не знал, но генерал знал страшную историю Андрея Стратилата, преданного и убитого, со своим отрядом, теми, для кого он добывал свои победы. Предзнаменование было скорее ужасное по смыслу. "Значит, буду ранен", - решил генерал, но, не слишком устрашась будущей боли, понял, что этим лишь хотел бы отодвинуть худшее. Но ведь прежде, подумал он, Стратилат одерживал победы, а уж потом был предан и убит. В конце концов, может быть, это и справедливо, за чудеса приходится платить. Он спрашивал себя, готов ли он принести эту плату, но широкие его губы, деревенеющие от мороза, произнесли другое:

- Хотелось бы мне знать, что сейчас делается в башке у этого Рейнгардта!

Делегат связи, точно вопрос относился к нему, виновато развел руками. Начарт поднял глаза к небу.

3

А быть может, в эту минуту мрачный Рейнгардт, одетый в русскую безрукавку, горбился перед низким окошком избы, складывая и перемножая тридцать пять градусов мороза с тридцатью пятью километрами, оставшимися ему до московского Кремля. Он не потому не двинул свои танки, что потеря Белого Раста ничего для него не значила - так не бывает, когда уже в бинокль видишь само окончание войны!

а потому, что был связан с южной клешнею планом одновременного охвата Москвы. Оси наступлений пересекались на Садовом ее кольце: где-нибудь на Таганке, или на Самотеке, или на бывшей Триумфальной, теперь - Маяковского, танкисты Рейнгардта и Геппнера должны были пожать руки танкистам Гудериана и тем завершить наконец столь затянувшийся блицкриг. Так было задумано - и так было близко!

Однако Рейнгардт знал: к этому дню движение немецких армий на всех фронтах приостановилось, и только Гудериан еще каким-то чудом двигался. 3-го декабря он перерезал железную дорогу Тула - Москва и шоссе Тула - Серпухов, осталось развязаться с самой Тулой. "Тула - любой ценой!" - сказано было фюрером, но, видимо, было не в натуре "капризного Гейнца" исполнять чьи бы то ни было предписания "любой ценой", было против его правил и всей его науки растратить свои танки в бесплодном ударе в лоб: за Тулу с ее оружейными заводами русские были готовы заплатить каким угодно количеством жертв. Их бронебойщики и бутылкометатели умирали так охотно, точно бы смерть была для них единственной целью в жизни. И, насколько Рейнгардт мог понять, Гудериан не сделал того, чего хотели бы от него и фюрер, и русские, он только дал своим танкам ввязаться в бой, дал русским послушать рев двухсот моторов, но встретились они - с его пехотными, конными и мотоциклетными частями, а танки он высвободил, как только он один умел, и длинным изогнутым рейдом обошел Тулу с востока. Она оказалась в мешке, и мешок этот все растягивался, и, кажется, Рейнгардт уже постигал своевольный замысел Гудериана: не Тула ему была нужна, а - Кашира. О, разумеется, Кашира, это чуть не вдвое ближе к Москве! При обстоятельствах чудесных, какие умел создавать или использовать "Быстроходный Гейнц", это мог быть один переход к окраинам русской столицы, один боекомплект, одна заправка баков, один суточный рацион экипажам. В любой час могла прийти весть о взятии Каширы, и это было бы сигналом Рейнгардту - начать и ему последний бросок. И вот этого часа Рейнгардт ожидал с ужасом.

Его танки, не двигаясь с места, жгли ночами безостановочно последнее горючее, иначе б к утру не завелись моторы. В рубашки охлаждения вместо незамерзающего глизантина залита была вода - через час-другой остановленные моторы можно было считать погибшими. А еще потому нерассчитанно много потрачено было горючего, что давно стерлись шипы на траках гусениц, и буксование по гололеду стоило двойного, тройного расхода. Несколько дней назад на станцию Калинин пришел эшелон, груженный "особо ценным грузом". Не разбитый русской авиацией, не подорванный партизанами, он привез - вместо горючего, вместо глизантина, вместо новых гусеничных траков, вместо снарядов - отесанные плиты красного финского гранита: на памятник Адольфу Гитлеру в центре поверженной Москвы...* Так пожелать ли удачи Гейнцу или лучше бы о ней не услышать?

* Этими плитами облицованы в Москве, на ул. Тверской, цоколи зданий Центрального телеграфа и соседних.

Впрочем, неизвестно, был ли бы Рейнгардт более мрачен или даже обрадован, если бы знал истину. В тот самый день, когда генерал Кобрисов, выслушав невеселый доклад комдива Свиридова, сказал ему: "Ты знаешь, мне твоя оборона нравится", - и, прихватив с собою Шестерикова, так легкомысленно отправился в гости на французский коньяк, в этот самый день да не в этот ли сумеречный час? - за двести километров к югу, за Тулой, накренясь на обледенелом склоне и также лишенный шипов, неудержимо сползал в овраг командирский танк Гудериана. Взвихренным снегом застлало смотровые щели, и долгое скольжение вниз в белой слепоте было мучительным, как тошнота. Еще тягостней, унизительней стало на душе Гудериана, когда танк наконец остановился - на самом дне. Ни словом не попрекнув водителя прусская традиция предписывала адресовать свое раздражение только вышестоящему, никогда не вниз! - он вылез через башенный люк и побрел по сугробам, ища, где бы выбраться. Танк, с задранной пушкой, медленно полз за ним.

А всего только час назад он был на позициях егерей своего 43-го армейского корпуса и возвращался оттуда обнадеженный, в душе его что-то пело, душа была тронута едва не до слез, но для записи в дневнике отстаивалось суровое, торжественное, римское: "Солдаты узнавали меня и приветствовали радостными возгласами".

Так оно и было. Этот его танк, выкрашенный белилами, лишь с желтыми крестами и черными именными литерами "О" на бортах, с качающимся над башней хлыстом антенны, так же медленно полз по дну неглубокой лощины - быть может, руслом вымерзшего ручья, - и с обеих сторон с пологих склонов сбегались, сходились к нему солдаты. Стоя по пояс в люке, он оглядывал их лица, поднятые к нему с надеждой и вопросом, сам при этом немалым усилием сохраняя лицо таким, какое они привыкли видеть в лучшие дни, - крепкое лицо еще моложавого озорника, лукавое, но неизменно приветливое. А между тем он замечал и нечто кроме их лиц - грязных, заросших щетиной, тронутых обморожением, с конъюнктивитными красными глазами, - он видел разбросанные вокруг заметенные холмики, выглядывавшие из-под снега подбородки и носки сапог, иной раз ногу, согнутую в колене, скрюченные пальцы, засыпанные снегом глазницы. Случилось предельное и, наверно, необратимое: германцы перестали хоронить своих покойников! Их только оттаскивали от траншей сюда, в эту лощину. Он ехал и топтал гусеницами кладбище!

Но, кажется, живые были все-таки рады ему, он слышал возгласы, какие и хотелось ему услышать:

- Старик пожаловал...

- Молодчина, выглядит, как всегда...

- А может, не так все и плохо?..

- Сейчас он скажет... Кто же, если не он?

- Гейнц, не скрывай от нас ничего!

Они перестали верить своим офицерам, они верили только ему. Это был его батальон, в котором давным-давно, еще лейтенантом, он командовал ротой; здесь по традиции хранились его пилотка и пистолет, и он был произведен в "почетные солдаты"; здесь каждый день в его роте выкликал на поверках фельдфебель: "Гудериан Гейнц!" - и так же зычно откликался правофланговый: "Отсутствует по уважительной причине: командует нашей Второй танковой армией!" Эти егеря и он считались "Кriegskameraden"*, и значит, они могли обращаться к нему на "ты" и спрашивать о чем угодно. Но, Боже, что сделалось с его батальоном! Это невозможно было признать за войско! Только редкие в полной форме - то есть в кургузых шинелишках, в каменных сапогах, уши прикрыты вязаными подшлемниками, большинство же - в пилотках, завернутых на щеки, или в русской драной ушанке, или обмотанные бабьим платком, в крестьянских тулупах или в женских шубках, кто в валенках, кто в резиновых галошах, набитых тряпьем и бумагой, кто даже в лаптях с онучами... Грязные, мучимые вшами, греющие руки под мышками, припрыгивающие с ноги на ногу, в глазах что-то собачье, слезливое, молящее, - так выглядели герои Польского похода, боев на Маасе и при Дюнкерке, победители Бреста, Смоленска, Орла!