Вскоре Луи Рульяк был переодет: прожженные в коленях брюки и синий бархатный жилет увенчались накинутой на плечи драной ливреей, расшитой серебряными позументами, с позеленелыми медными пуговицами. Пестрый, как павлин, он вертелся, оглядывая себя со всех сторон. Вид у него был нелепый, однако выбрать что-нибудь получше из принесенных лохмотьев было невозможно.
— Немного морщит в талии, — придирчиво кряхтел Врублевский и вдруг начинал хохотать.
Гораздо труднее оказалось одеть Врублевского. Все, что только удавалось натянуть на его атлетическую фигуру, при первом же движении лопалось по всем швам. Громадный, полуобнаженный, со спутанной бородой, он, словно Зевс, метал громы и молнии на чахлых, узкогрудых, низкорослых парижан, бывших владельцев выброшенного платья. Наконец удалось подобрать просторные холщовые шаровары, радужные от бесчисленного количества пятен всевозможных цветов.
Луи с галантностью приказчика обошел вокруг Врублевского, как бы примериваясь, и, вздыхая, извлек откуда-то черный плащ необъятных размеров.
Врублевский запахнулся в плащ и с недоумением посмотрел на Рульяка, который сиял от восторга. Ничего не понимая, Врублевский стал осматривать себя. Вдруг он представил свою исполинскую фигуру, закутанную в дырявый плащ, лицо с заросшими щеками и захохотал.
Никто не смог бы узнать в этом диком отшельнике генерала Коммуны Валерия Врублевского.
Со стороны могло показаться, что Луи Рульяку и Врублевскому очень весело. На самом деле они как могли защищались от молчания Артура, оно укором оставалось меж ними, неотвязно напоминая о том страшном и непоправимом, что свершилось. Стоило только отдаться мыслям, и горе придавило бы их к земле, отняло последние силы, лишило воли. И так они держались с великим трудом. Шутки Врублевского получались все более вымученными и невеселыми, а смех Луи Рульяка звучал неестественно громко. Сидя на корточках, он очищал карманы своего мундира. Один за другим летели в фуражку немудреные предметы солдатского обихода: металлические пуговицы, ружейная отвертка, моток шпагата, зажигательное стекло, перочинный ножик с костяными накладками и множеством лезвий — подарок Кодэ. Рульяку попалась аккуратно сложенная записка со следами многих пальцев, он развернул ее, и улыбка его пропала, пухлые губы сжались. Молча он протянул листок Врублевскому.
— «Генералы и офицеры армии Коммуны», — медленно, дрогнувшим голосом прочел Врублевский. Как знаком ему этот почерк! Искаженные буквы шатались, падали, опять поднимались и шли, цеплялись одна за другую, слово за словом. Домбровский писал это в госпитале Лярибуазье за час до смерти, приходя в сознание на несколько минут и снова впадая в забытье.
— «…Боевые порядки стройте с круговой обороной. Огонь вести из окон. В домах все входы баррикадировать. При артобстреле уходить на верхние этажи, но здания не оставлять, огонь не прекращать. Во что бы то ни стало держаться за угловые дома и выходящие на площади. Тыла у нас нет. Немцы пропускают версальцев через свою линию. Главное — вернуть Монмартрские высоты. Монмартр — это пушки против ружья…
Госпиталь Лярибуазье. Генерал Коммуны Домбровский».
Артур вдруг, очнувшись, вскочил, потрясая кулаками.
— Зачем мы здесь? — закричал он голосом, звенящим от гнева и слез. — Зачем мы прячемся? Разве кто-нибудь из нас ранен, умирает? Нет, мы здоровы. Умирает Коммуна, а мы бежим. Вы слыхали приказ Домбровского? Почему мы не исполняем его? Что случилось? Ах, это вы, генерал Врублевский? Кто разрешил вам снять мундир? Бросили товарищей — мертвых, живых… Бежали. Париж бросили, Париж…
Подхлестываемые отчаянием слова, обгоняя друг друга, сбились в комок, застряли в горле. Артур задыхался, широко открыв невидящие глаза. Его жизнь принадлежала Парижу, Париж воспитал его, заменив отца, мать, семью. Он обожал свой город, каждый перекресток, сад, подворотню, он любил каждый камень его. Заросший пруд Люксембургского сквера был для Артура дороже всех красот Венеции. И Париж платил ему такой же признательной любовью — рабочих кварталов Монмартра, Бельвилля, Батиньоля. А теперь, когда пьяные, озверелые версальцы метались по улицам и площадям города, сжигая дома, расстреливая женщин, детей, когда кованые сапоги наемников стучат по камням, мокрым от крови Домбровского, Делеклюза, — он покинул свой Париж.
— Зачем жить? Чтобы видеть торжество победителей? Коммуна погибла, пережить ее — значит отречься от нее.
С какой болью Демэ впервые произнес безысходные для каждого из них слова: «Коммуна погибла».