– Не лукавь, Алексеич, – буркнул из-за голенища чинимого сапога Закутный. – Та власть – это и есть мы, мы для нее все сделали и делали. Непонятно только с какого перепугу и дури.
– Ну, когда пригрозят жену с малолетками-детишками и мать-старуху…
Трухин прикрыл глаза и снова с болезненной ясностью, какая бывает в бреду, увидел, как под тягучий, истошный, непереносимый вой старух падает с Шаховской церкви медный колокол… падает, сверкая на августовском солнце, заваливаясь влево к кладбищу… падает апокалиптической птицей смерти… А в ушах звучал яростный шепоток стоявших вокруг мужиков, их, трухинских мужиков, ничуть не изменившихся за минувшие двадцать лет.
– Совецкая-то власть не умеет воевать, да и воевать-то никто не пойдет…
– А и война скоро, совецкую власть все равно сшибут, и все колхозы нарушатся…
– А вот раньше спихнули царя, так и краснопузых так спихнем…
– Война будет, дак иностранцы нам помогут…
Ох, не зря брат Иван так верил им и в них, поднимая в восемнадцатом году восстание против большевиков, и не зря Кузьма и Георгий прятали его столько лет… Иван метался по Белореченску, а он, Федор, сидел в это время конторщиком на Виндавской железной дороге. Что мешало ему уйти от мобилизации в те же леса? Вера в тот самый народ? Да, двадцатидвухлетнему костромскому дворянину легко уверовать в народ, в то, что свершаемое свершается ради него… Сколько их поверило и пропало. На мгновенье снова мелькнул Кока Барыков с его словами о том, что здесь, в провинции, мы не комиссары в кожаных куртках с наганами, как в столицах, а братья Мооры в плащах… О, будь проклят юношеский максимализм, высокие дворянские идеалы!
– Ну призна́ем, призна́ем, что мы виноваты, – снова закипятился Егоров. – И это неизбежно будет означать, что раз виноваты, то надо вину свою искупать! Как только?
– Новую Россию строить.
– Вы хотите сказать – восстанавливать старую? Да позвольте, все под корень выкорчевано, и крестьянин не тот…
А за окнами заливались последние птицы, тянуло хмелем с крошечных пивных заводиков, во множестве разбросанных по округе, и все это еще острее подчеркивало тоску и нежелание больше участвовать в нелепом спектакле под названием жизнь. Чтобы продолжить участие, надо было сделать какой-то шаг, совершить некий поступок, который перечеркнет все былое, все заблуждения, ошибки и неудачи, нужен катарсис, а лучше – крестный путь, Голгофа. Но та Голгофа, что принесет его родине хоть крупицу пользы…
И тогда Трухин поднялся и своим неторопливым, широким, почти ленивым шагом подошел к окну. Закатное солнце делало предметы неестественно четкими, почти обведенными черными контурами.
– Знаете, господа, – он произнес это «господа» не нарочно, скорей по давней неизжитой привычке, – я вам вот что скажу. Если человек замурован в могильном склепе и начинает задыхаться от недостатка кислорода, то, услышав, что кто-то ломает стенку склепа, он бросится к дыре, чтобы вдохнуть свежего воздуха, не спрашивая, кто именно сломал стену, благородные спасатели или же грабители могил.
«Трухин Федор Иванович, 1896 года, беспартийный.
Уроженец гор. Костромы Ярославской области, русский, служащий.
Образование: Начальная школа, гимназия и 2 курса юридического факультета Моск. Университета, военное – школа прапорщиков в 1916 г., Академия Генштаба в 1938 г., Академия им. Фрунзе в 1925 г. В старой армии служил 2 года – прапорщик. Участник гражданской войны с 1919 по 1921 гг. Награжден Орденом „Красное знамя“ и юбилейной медалью „XX лет РККА“
В Красной Армии с 1919 г., в должностях:
Командир отделения – 11.1918–11.1919
Командир роты – 11.1919–7.1920
Командир батальона – 7.1920–10.1920
Командир полка – 10.1920–1.1921
Командир батальона – 1.1921–8.1921
Командир роты – 8.1921–9.1922
Слушатель военной академии – 9.1922–8.1925
Нач. штаба и вр. ком. полка – 8.1925–9.1926
Нач. штаба дивизии – 9.1926–1.1931
Нач. штаба корпуса – 1.1931–2.1932
Преподаватель и нач. кафедры Ак. им. Фрунзе – 2.1932–10.1936
Слушатель Академии Генштаба – 10.1936–10.1937
Ст. преподаватель Академии Генштаба – 10.1937 – 8.1940
Зам. нач. отд. УБП РККА – 8.1940–1.1941
Зам. нач. штаба округа – 1.1941–1941
Нач. оперотдела штаба фронта – 1941–6.1941
Зам. нач. штаба фронта – 1941–6.1941»
13 июля 1941 года
Место, где оказалась Стази, действительно было курортом, больше того – русской Швейцарией, как его называли, между прочим, даже в послереволюционных путеводителях.
Раскинувшаяся на берегу прелестного озера бывшая усадьба Фан дер Флитов была окружена с трех сторон сосновым бором. С юга их стройные стволы были оранжевыми и липкими от свежей смолы, с севера, где Ленинград, – седыми и замшелыми. Усадьба сбегала к озеру, но не добегала, остановленная болотцем с кочками, покрытым изумрудным мхом и кустами голубики, а на сухих местах – брусникой. А дальше за озером расстилались пепельно-зеленые холмы вереска, которые сейчас, в июле, курились сиренево-розовой дымкой.
Штаб полка, или, точнее, штабную обслугу, в которой оказалась и Стази, разместили в бывшем охотничьем домике – удачном сочетании вычурности и практичности. Стази было и приятно, и странно оказаться в месте, десятки раз виденном в детстве на старинных фотографиях: Флиты приходились троюродными ее матери и после исчезновения отца часто приглашали осиротевших родственниц в свой маленький деревянный дом на Васильевском.
Правда, никаких удобств в охотничьем домике уже не осталось, и Стази только первые пару дней наслаждалась новым жильем, будто ожившим прошлым и природой. На третий стало мерзко от невозможности помыться, побыть одной, не спать под дикий храп, а щегольские сапожки оказались совершенно непригодны к полевой жизни и были заменены на грубую кирзу. Дела никакого не было, да и никакой хоть мало-мальски достоверной информации – тоже.
В эти длинные июльские вечера казалось, что застыли не только лужские боры; казалось, что и сама война затихла на какое-то время, и в этом затишье опять чувствовался некий ужас – чуть ослабленное подобие ужаса ленинградских улиц.
Стази, несмотря на теплый вечер, зябко куталась в выданную ей чужую немытую шинель, одновременно чувствуя и гадливость от запаха пота, грязи и, наверное, даже крови – и странное возбуждающее чувство, которое теперь часто охватывало ее среди этих потных, грубых, жестоких мужских толп. Это чувство проснулось в ней еще тогда, когда она добиралась сначала до Луги, а оттуда на телеге в сторону Плюссы. Было ясно, что дела плохи, и хуже того – непредсказуемо плохи, но все же пока еще находилось немало мужчин, особенно из майоров и полковников, что смотрели на нее с плохо скрываемым вожделением. Стази никогда не считала себя красивой – скорее, необычной и стильной, но эта обрушившаяся на нее похотливость заставила быстро выучиться видеть все словно через стеклянную стену. Вот и сейчас она смотрела из своего стеклянного кокона на лениво переругивавшихся штабных шоферов, копавшихся в «эмке» у бывшей молочни, и казалась себе не то спящей красавицей, очнувшейся в ином мире, не то бесполезной и злой на весь мир сучкой. Неожиданно из главного флигеля послышалась какая-то возня, мат, и на резное крыльцо выскочил ординарец начштаба с растерянным и даже испуганным лицом.
– Новинская, твою мать! Что расселась? Живо в машину!
Через минуту они уже мчались в сторону станции, и ногу Стази больно царапал планшет полкового комиссара.
– Что за спешка-то, товарищ комиссар? – не выдержала она.
– А вот ты нам сейчас и расскажешь, что за спешка, товарищ Новинская, – вздохнул вместо комиссара пожилой и какой-то уютно-домашний командир полка.
Но не успела Стази удивиться или даже испугаться, как «эмка», подняв облако пыли, затормозила у последнего перед Лугой полустанка. На перрончике стояли несколько растерянных солдат, а на путях – раскаленная даже на вид дрезина. В деревянном станционном здании, однако, было полутемно и прохладно, а в углу единственной комнатки сидел на стуле невысокий и чем-то очень похожий на комполка немец. Что это немец, было ясно даже не по его форме, а по золотым очкам, набриолиненным волосам, а главное, по выражению превосходства в лице. У остальных же на лицах царили недоуменье и тревога.