Говоря это, Мясников, конечно, и думать не мог, что года через три — три с половиной именно ему, Александру Мясникяну, выпадет тяжелая, но великая миссия — поехать в Эривань, чтобы, возглавив первое советское правительство Армении, начать возрождение государственности своего народа, его экономики и культуры.
Изабелла Богдановна поспешно простилась и ушла.
— Это кто, Александр Федорович, — родственница? — осторожно спросил Ландер, когда Евгеньева вышла.
Мясников взглянул на него и, по тону вопроса уловив, что он предполагает, ответил с улыбкой:
— Нет, Карл Иванович, это не родственница, но и не любовь. Я познакомился с этой женщиной и ее мужем-летчиком полгода назад в поезде.
— Ого, можно подумать, что ты оправдываешься, Алеша... — засмеялся Ландер. — Да хоть бы и была любовь — что тут такого? Ведь ты не женат и, надеюсь, не из тех, кто считает, будто революционеру не пристало тратить время на такую чепуху, как любовь?
— Сейчас — не из тех, — улыбнулся Мясников. — Но должен признаться, что лет десять тому назад я придерживался именно такого взгляда.
— Да ну? — воскликнул Ландер. — Вот не подумал бы.
— Да, брат, я тогда был жутким максималистом, эдаким ибсеновским Брандом, полагавшим, что революционер должен отдать своему делу все силы, все помыслы и даже чувства. Из-за этого я чуть было не потерял дружбу одного из лучших армянских поэтов...
В кабинет один за другим входили Кнорин, Алибегов, Фомин, Щукин и другие. Мясников, увлеченный воспоминаниями, продолжал рассказывать Ландеру:
— Мы учились в Московском университете. В Москве в это время собралась группа талантливых литераторов: уже знаменитый Аветик Исаакян и рядом с ним начинающий, но блистательный поэт Ваан Терян, критики Погос Макинцян и Цолак Ханзадян... Да разве всех перечислишь... Мы все тогда уже прошли через этап увлечения Белинским, Писаревым и Чернышевским и открыли для себя Маркса. Понимали его еще не совсем глубоко, но чувствовали, что его учение — высшее достижение в области общественных наук. И вот тут-то между мной и поэтом Теряном завязался горячий и длительный спор насчет... любви и ее места в жизни революционера. Но чтобы понять, какого накала достиг этот спор, вы должны знать, что это за человек. Худой, нервный, мечтательный идеалист... Весь — чувства, лирик от головы до пят, трепетный и тонкий. Послушайте-ка хотя бы вот эти его стихи в переводе Валерия Брюсова:
Скользящей стопой, словно нежным крылом шелестя темноты,
Прошла чья-то тень, облелеев во мгле трав белеющий цвет;
Вечерней порой, — легковеющий вздох, что ласкает кусты, —
Виденье прошло, женский призрак мелькнул, белым флером одет.
В пустынный простор бесконечных полей прошептала она, —
Не слово ль любви прошептала она задремавшим полям?
Остался в цветах этот шепот навек, словно отзвуки сна,
И шепот ловя, этот шепот святой, я склоняюсь к цветам!
— Здорово! — с искренним восхищением воскликнул Ландер. — Как тонко!
— Правда, хорошо? — обрадовался похвале Мясников. — А ведь в оригинале, как и все настоящие стихи, это звучит еще тоньше и глубже... И вот этому-то поэту я тогда взял и бухнул, что настоящий марксист не может любить женщину и жениться, раз он предан интересам рабочего класса. Никакого, мол, иного интереса, никаких других целей, кроме интересов и целей пролетариата.
— Погоди, — внезапно прервал его Алибегов. — Сколько ты сидел в тюрьме за революционную деятельность? Кажется, всего один раз?
— Да, а что? — удивленно спросил Мясников.
— Мало! — со свирепым видом воскликнул Алибегов. — Да тебя только за такое отношение к любви надо было засадить в тюрьму на всю жизнь!
Все громко засмеялись, а Мясников продолжал:
— Представь, Ванечка, то же самое говорил мне Терян. Кричал, что если я прав, то он готов проклясть марксизм, как бесчеловечное учение, отвергнувшее самое великое, что есть на свете, — любовь.
— Ну, это тоже чересчур, — вставил Кнорин. — Любовь, конечно, штука хорошая, но объявлять ее «самым великим, что есть на свете»...
— Для поэта-лирика это вовсе не «чересчур», — возразил ему Ландер. И обратился к Мясникову: — Ну а как ты, согласился с ним?
— Нет. Стоял на своем, утверждая, что другие люди, мол, могут любить, но революционер — не имеет права.
— Ну просто изувер какой-то! — снова возмутился Алибегов. — И долго ты держался этих взглядов?